Рахманинов
Шрифт:
В старом парке царила тень, теснились липы и клены. В молодом пахло свежескошенным сеном; на широких полянах цвели одуванчики, островками стояли березы, орешина, пушистые елки.
Но когда Сергей выходил в поле, его охватывала внезапная тоска. Бескрайняя даль теснила дыхание. Что там, за этой плоской чертой, за дымчатой полоской лиловой дали? Та же полынь, бурьян, молочай, кое-где зеленые полосы озими, загорелые плоские холмы. Только на востоке, на невидимом косогоре безнадежно машет крыльями мельница.
И прошла, наверно, неделя,
Вся Ивановка от мала до велика обожала Александра Ильича, его лукавое добродушие, искрящееся в голубых глазах, мальчишеский смех и богатырский раскатистый голос, его блестящий, ослепительный дар музыканта. Даже его слабости — фантазерство и временами паническая мнительность, — казалось, делали его еще привлекательнее.
Вера Павловна Зилоти, урожденная Третьякова, была человеком совсем иного склада. Мелочно-злопамятная и нелепо-ревнивая, она служила вечной мишенью для остро отточенных язычков. Александра Ильича игра забавляла, и он не прочь был сам подлить масла в огонь, оказывая преувеличенное внимание барышням.
Сестра Сатина — Елизавета Александровна Скалон внешностью совсем не походила на брата, огромного добродушного медведя.
По-своему была она и добра и совсем не глупа, но она твердо решила использовать это лето в Ивановке, чтобы искоренить тлетворное влияние на девочек безрассудного отцовского баловства. Ее обязанность — привить дочерям сознание долга перед обществом, в которое им суждено вступить. Если у старшей, Таты, есть еще зачатки здравого смысла, то младшие нередко приводят ее просто в отчаяние.
Присматриваясь к сестрам Скалон украдкой, Сергей еще не придумал, как себя с ними держать.
Сестры, в свою очередь, пытались разгадать, что за птица такая этот долговязый кузен. Еще длиннее делали его высокие сапоги, подпоясанная шнурком белая косоворотка и белая же сдвинутая на затылок парусиновая фуражка. Давеча в Москве он показался девочкам довольно противным зазнайкой. Здесь, в Ивановке, он кажется каким-то другим, даже улыбается.
Однажды в бильярдной, где стояло пианино «для всех и вся», Тата предложила Сергею поиграть в четыре руки. Сергей глянул на нее чуть свысока (ох, уж эти барышни!), однако согласился и взял с полки Четвертую итальянскую симфонию Мендельсона.
— Справитесь?
— Попробую, — коротко ответила она.
Тата играла очень музыкально, хотя и без всяких пианистических приемов. Лишь очень немногие из консерваторских товарищей Сергея так легко и безошибочно читали ноты с листа, как эта по-казавшаяся ему самоуверенной «барышня-генеральша».
Ледок недоверия треснул.
На третий день Тата на правах старшей уже отчитывала Сергея за воображаемую провинность.
В Ивановке любили давать друг другу шуточные прозвища. Так Тата сделалась «Ментором».
Добрая, пылкая и обидчивая Леля была всего на год старше Верочки, но непременно хотела быть взрослой и в девичьих распрях неизменно брала сторону старшей сестры. Она обожала танцы и носила в сумочке портрет известной
Верочку за крайнюю ее впечатлительность дразнили «Психопатушкой». Тогда это было новомодное словечко. Были, разумеется, и другие имена. Сестры с детских лет за что-то прозвали девочку «Брикки-Брикушей». Сережа про себя называл ее «Беленькой». Как и других, его забавляли ее ребячьи выходки, вечные перебранки с Сашком, который, будучи ее соседом за столом, в пылу ораторского вдохновенья обязательно заезжал локтем в ее тарелку. Храбрая, маленькая Брикки в долгу не оставалась, но среди всеобщего смеха, под укоризненным взглядом матери ужасно краснела.
Шел июнь. Отцветал троицын цвет. Пахло липой. В открытые окна из сада залетал тополевый пух и кружился по комнатам, будя нежные мысли и безотчетные желания.
В саду распевали иволги. Земля жаждала ливня.
А за чертой усадьбы шла своя, совсем иная жизнь. Ветер гонял волны по серо-зеленому морю ржи, кружил клубки перекати-поля, вздымал на большаке вихрящиеся столбы черной пыли.
Солнце палило немилосердно. Звенели жаворонки, а коршун стоял в поднебесье, сторожа добычу.
На свекловичном поле пестрели сарафаны полольщиц.
Долог час до заката! Только и радости — разогнуть на минуту измученную спину в прилипшей от пота холщовой рубахе, глянуть из-под черной, как земля, ладони на марево, дрожащее над дальним косогором, да выпить глоток уже теплой воды из длинногорлого кувшина, укрытого на меже в чахлой тени подсолнуха.
И опять и опять до темноты в глазах… Там, среди слепящего зноя, усадьба манит душистою тенью, прохладой. Стрекочут кузнечики. И все чудится, будто звенит что-то. Степь ли, в ушах ли — не понять!
Со «Спящей красавицей» у Сергея дело решительно не спорилось. Словно сама злая и коварная фея Карабос коснулась этих страниц своим смертоносным веретеном.
Пойти за советом к Александру Ильичу было совестно.
В чем же дело? Что мешало ему? Лень? Нет. Эта работа для Петра Ильича была для него делом чести.
А в то же время все чаще им овладевала совершенно необъяснимая рассеянность. Он нередко ловил себя на том, что, позабыв о «Красавице», сидит, подперев голову руками, глядит в чащу жасмина за окошком и не видит ровно ничего. А слышит, вернее слушает, что-то совсем другое. Это «что-то» вилось и реяло вокруг него и вот-вот должно было зазвучать. Он ждал и мучился, но слышал только слабый, непрестанный томящий звон.
Услыхав за окошком чей-то возглас «Митя приехал!», Сергей бросил карандаш и вышел на крыльцо.
Дмитрий Ильич был в ту пору фактически единоличным управителем огромного нарышкинского имения Пады, в двадцати верстах от Ивановки. Как все Зилоти, он был высок, плечист, говорлив, при этом не прочь прихвастнуть и порисоваться, Сергей увидел его в кругу смеющихся девушек. Он хохотал и острословил. Темный кофейный загар и кудрявая бородка делали его похожим на голубоглазого цыгана.