Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
Я одобрил и продолжал суетиться во всех четырех комиссиях ландтага. И суечусь до сих пор. Финансы, дороги, границы, иностранные соглашения. Профессор Мартенс здесь, профессор Мартенс там. То во Франкфурте, то в Ганновере, то в Лондоне. Ибо его светлость, наш генерал-губернатор герцог Адольф Кэмбриджийский часто пребывает в Лондоне, но желает иметь сведения о деятельности своих посланцев в ландтаге Германии. И с удовольствием их выслушивает (наверно, даже с большим, чем самого графа Мюнстера) от своего бывшего дипломатического наставника…
Так что, когда я во Франкфурте, я или дома, или здесь. Дома — видимо, где-то у Цейлиских лип, в квартире, снимаемой Магдаленой (ей-богу, уже не помню сейчас, как там все выглядит). Я помогаю ей поливать цветы. По вечерам вместе с ней выпиваю бокал шампанского. Я глажу ее увядшую, напудренную щеку. Честное слово, сейчас я точно не знаю, какое у нее лицо. И не знаю, чем вызвано мое незнание, и это меня пугает, поэтому я еще быстрее поднимаюсь по лестнице дворца ландтага. Ибо больше всего я занимаюсь делами именно здесь. В кабинетах, отведенных ганноверским посланцам, в общей канцелярии ландтага и
А сейчас я спешу знакомым путем по знакомому вермерскому полу вестибюля. Пальма в зимнем саду остается слева, по ту сторону большой стеклянной двери. Я не знаю, откуда иду, и пытаюсь забыть, что я этого не знаю. Но я знаю, что направляюсь в канцелярию финансовой комиссии. Боже мой, всю жизнь меня считали не только знатоком международного права, но и крупным специалистом в финансовых вопросах. И никто не знает, как мало я в них понимаю и насколько они мне не по душе. Не деньги, нет-нет, но финансы. И теперь ландтаг объявил: в Германии очень много сирот, дети тех, кто погиб на войне, пропал без вести или умер от холеры, — и ландтаг намеревается призвать германские государства приступить к выделению денег, чтобы помочь этим детям. Я не понимаю, откуда у ландтага такая компетенция и такой интерес. И мое ганноверское правительство, понятно, запротестовало. Мне надлежит вручить ландтагу протест моего правительства. И я заранее предвижу: если бы я ради немецких сирот отказался это сделать, то выглядел бы сентиментальным глупцом. Потому что вручение протеста — моя служебная обязанность, выполнение приказа и неизбежность. А я должен быть im innersten unbeteiligt. Ибо иначе я не был бы самим собой… Но в канцелярию финансовой комиссии я, к моему несчастью или счастью, не успеваю. Почему-то я знаю это заранее, и это приносит мне облегчение. Я уже стою перед канцелярией. Ясно вижу кремовой масляной краской выкрашенную дверь с белыми гирляндами в стиле рококо и блестящей медной ручкой. И вдруг я чувствую совершенно непреодолимую слабость. Я с трудом удерживаюсь на ногах. У меня подгибаются колени. Я пошатнулся. Я уже падаю, в этот момент распахивается дверь и два господина (два мне совершенно незнакомых господина, должно быть секретари комиссии) бросаются ко мне. Им тоже все заранее известно. Удивительным, сокрушительным и искупительным образом кто-нибудь всегда все знает наперед. Незнакомые господа бросаются ко мне и подхватывают меня под руки. Так что я не падаю и стою на ногах между ними. Они оттаскивают меня в соседнюю комнату. Это, видимо, тоже какая-то канцелярия, но я знаю, что никогда прежде в ней не бывал…
Потом я лежу на сером шелковом канапе. В изножии у меня холодная белая кафельная печь. Наверху, на карнизе печи, сидит маленький белый фаянсовый мальчик и дует в немую белую фаянсовую трубу. Мальчик ангел или сирота — я не знаю. И я im innersten unbeteiligt. Обивка канапе у моего лица из того же серебристого шелка, как платье моей жены в тот день, когда я с ней познакомился. И эти два господина, секретари и всезнайки, фамилии которых я не помню, склоняются надо мной. Их неожиданно большие и расплывающиеся лица благосклонно улыбаются мне, и я пытаюсь так же благосклонно улыбаться им в ответ. И вдруг меня пронзает боль. Не такая, какой, в сущности, она должна бы быть, судя по тому, что случилось: я вижу, что один из благосклонно улыбающихся, улыбаясь, вонзил мне что-то в грудь. Лежа, я не вижу, что именно. Один конец воткнут мне в сердце и причиняет боль, второй наклонно торчит из тонкого белого полотна моей рубашки, и чем дольше я на него смотрю, пытаясь понять, что это такое, тем более туманным он становится. Пока наконец мне становится ясно, что это напильник. В негодовании я хочу спросить улыбающегося мне в лицо человека, почему напильник? Но произнести вслух не могу. Однако он уже сам понял и с улыбкой трясет головой. Он подзывает второго улыбающегося поближе. У того в руках ножницы. Он разрезает пополам заостренную палочку, которую я принял за напильник. В смущении я понимаю, что на самом деле это перо. Гусиное перо. Которым пишут. Господин с ножницами подкидывает легкий белый оперенный конец в воздух, и он улетает. Но двухдюймовой длины прозрачный стебель все еще выпирает из моей рубашки на груди. Я смотрю на него и вижу: в нем журчат и переливаются красные чернила. Они появляются и исчезают, появляются и исчезают, подчиняясь странному изменчивому ритму. Чернила поднимаются все выше — каух-каух-каух — каух-каух-каух-каух… Потом начинают переливаться через край, и я хочу крикнуть: вы безнадежно запачкаете мне рубашку! Вы зальете меня красным — может быть, кровью, — но не могу и теряю сознание…
Я вздрагиваю и просыпаюсь.
Слава богу. Все на своем месте. Все совершенно ясно. Я — профессор на эмеритуре, Фридрих Фромхольд Мартенс. Станция Валга. Седьмое июня 1909 года. Императоры встречаются на Финском архипелаге. Во вторник совещание в министерстве. По поводу переговоров с японцами. Завтра в одиннадцать Кати на Балтийском вокзале.
Чух-чух-чух-чух-чух-чух-чух.
Это уже прибыл петербургский поезд. Он стоит перед окнами ресторана. Через восемь минут поедем.
С досадой, с пренебрежением решительно хватаю портфель с известным содержимым и, сопровождаемый поклонами кельнера, выхожу. Пальма скрывает от меня пьющих пиво бюргеров (они все еще сидят).
Я на перроне перед петербургским поездом. С радостью чувствую, что короткий сон меня освежил. Я шагаю твердо и бодро. Поезд стоит, попыхивая паром, от него несет каменным углем, маслом, пылью, энергией.
Я иду по серому гравию перрона. В вагоне первого
По серому гравию перрона я направляюсь к вагону первого класса.
Нет, то, что, задремав в ресторане, я пережил смерть Георга Фридриха, не имеет никакого значения. Во-первых, и прежде я не раз переживал ее так, или приблизительно так. Во-вторых, Георг Фридрих скончался за день до своего шестидесятипятилетия. Мне до этого еще год и семьдесят дней. Критический день наступит для меня только четырнадцатого августа 1910 года. Это мне известно уже сорок пять лет. Но и четырнадцатого августа будущего года я не собираюсь оставаться в постели и ждать. Оправдается или не оправдается на мне эта старая история… История о человеке, которому было предсказано, что в день его рождения его убьет лев. Каждый год в день своего рождения этот человек запирался в одном и том же номере верхнего этажа одного и того же отеля. Куда не могли бы проникнуть бежавшие из зоологического сада львы. И покидал отель только утром следующего дня. Пока его не обнаружили там мертвым. Изображавшая цветы картина маслом в тяжелой раме, висевшая над кроватью, упала ему на голову. А на обратной стороне холста с цветами обнаружили изображение львенка. Наивная, всем известная суеверная история. А я не суеверен. И мне никто ничего не предсказывал. Параллели между жизнью Георга Фридриха и моей собственной я заметил сам, без всяких предсказателей. Да и многие другие обратили на эти параллели внимание. Склонные к энциклопедичности интернационалисты, во всяком случае среди моих близких знакомых. Начиная с покойного Ивановского и кончая сомнительными оккультистами, среди которых не на последнем месте спириты. Княгиня Дворянская приглашала меня на свои сеансы. Она хотела вызвать дух Георга Фридриха. Она схватила мою руку и, вытаращив глаза с подтушеванными ресницами, пламенно убеждала меня: «Федор Федорович, непременно приходите! Это же бесконечно интересно с научной точки зрения. Ибо вы знаете, что происходит? Когда является дух, вы на это время теряете сознание. Обязательно. И тогда научно будет доказано, что вы новое воплощение Георга Фридриха Мартенса!»
Я поблагодарил за приглашение, но не пошел. Что ни говори, стадо болванов. Потом княгиня рассказала, что дух, разумеется, явился, и спросила, что я в это время делал.
Я сказал, что спокойно спал в своей постели. В восторге она захлопала в ладоши: «Ну тогда все ясно. Научное подтверждение получено. Во сие вы не могли заметить, что находитесь без сознания!» Я не стал спрашивать, что же Георг Фридрих поведал княгине. Потому что ее ответ, по всей вероятности, был бы слишком глуп.
Но игнорировать параллельности между двумя Мартенсами было невозможно. В молодости, время от времени вспоминая о них, я пугался. Но в какой-то мере это придавало мне самоуверенности. Провоцировало меня на дела, представлявшиеся параллельными. Время от времени я начинал воображать, что я переживаю жизнь Георга Фридриха заново. Что я и есть он. Но на уровне, который дает возможность для более творческого осуществления себя. Позже я просто свыкся с этими параллелями. Так что я уже и не знаю, сколько в нашей двойной мартенсиане от божьего перста и сколько от моего собственного… Однако неумолимого календарного совпадения по дням у нас все же не было. Только отдельные общие ритмы и приближения. Что материалисты могут объяснять чистой случайностью. Серией случайностей, которая в свою очередь тоже просто случайность. Итак, суеверен я или нет, но и в будущем году четырнадцатого августа я не собираюсь лежать в постели и ждать, пока на меня свалится изображение льва. Ха-ха-ха.
Так. Можно садиться. Я становлюсь на подножку и вхожу в вагон первого класса. Господин Куик взял мне билет в седьмое купе. Он знает, что оно в середине вагона и в нем меньше всего трясет. Это двухместное купе пустое. Только на три купе дальше два маленьких мальчика в изящных матросских костюмах шалят в открытой двери, а худенькая француженка тянет их обратно в купе: «Mais venez-donc, ja vous dis. Ce n'est pas comme il faut, vous comprenez…» [191]
Как я и предполагал, вагон почти пуст.
191
Ну идите же, говорю я вам. Это неприлично, как вы не понимаете… (франц.).
Я кладу портфель и сажусь. Лицом по движению, как я, при возможности, предпочитаю. Сажусь, смотрю на портфель рядом с собой и каким-то странным образом чувствую, что и этот груз перестал меня тяготить. Достаточно мне захотеть, и я — свободен. И тогда делаю именно так, как намеревался: прислоняюсь затылком к сине-голубому прохладному чехлу, закрываю глаза и шепчу:
— Кати…
Да, я знаю: ты уже здесь. Ты сидишь напротив меня на полосатом сине-белом сиденье. Я не стану открывать глаза. К чему? С закрытыми глазами я еще лучше вижу тебя. Твое маленькое лицо в раме черных гладко прилегающих волос с трогательной проседью на висках. Твое милое маленькое лицо, все еще бледное после затяжного зимнего бронхита. Высокие арки твоих бровей, немножко иконописные, как я говорил, и большие, внимательные, темно-серые глаза. И твой маленький рот, который ты, вопреки своим дамским привычкам, редко подкрашиваешь, но никогда не забываешь освежать бесцветным цветочным кремом. Так что я и сейчас, на расстоянии метра, чувствую легкий запах поля. Твои губы слегка приоткрыты в напряженном вопросе, а верхняя губа дрогнула в ожидании нежданной беды.