Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
Кати, не тревожься. Во имя нашей откровенности, которой мы завтра положим начало, я должен тебе признаться: мне правда почему-то страшно. Но, Кати, чем ты ко мне ближе, тем дальше уходит страх. Знаешь, все-таки в последнее время я иногда думал о смерти. Ловил себя на этой мысли. В моем возрасте это, пожалуй, естественно. Но не сейчас. Нет-нет. Знаешь, недавно я написал автобиографию. Сто густо исписанных страниц. На машинке. В четырех экземплярах. И роздал четырем близким друзьям для личного прочтения. Но скоро я забрал их обратно и положил в письменный стол. Сейчас они на Пантелеймоновской,
Кати, ты мне не отвечаешь? Вместо этого ты спрашиваешь, неужели я так и не дам тебе прочитать автобиографию? Дам. Непременно. Как только смогу. Завтра. Заедем утром на Пантелеймоновскую, и я возьму с собой один экземпляр для тебя. Это будет началом нашей откровенности. Но только самый первый шаг. Подготовительный. Потому что она написана мною не для тебя. Во всяком случае, до нашего соглашения. Прежде чем, проезжая сегодня утром мимо той деревни, мимо деревни Пунапарги, я вдруг решил… Так что до полной откровенности там еще далеко. А я жажду полной. Нет, нет, не бойся, не детской, не патологической, не копания в душевном мусоре, не садистской и мазохистской откровенности, не абсолютной… Хотя когда-то я лелеял безумную мысль, что тот, кто способен в чем-то быть абсолютным, может стать бессмертным. Очевидно, это неверно. Во всяком случае, я не могу додумать этого до конца. Но, кажется, какое-то ядро, зародыш чего-то в этом есть. Мне кажется, что есть. А тебе не кажется? А если мы завтра поедем на Пантелеймоновскую, и там действительно окажется Иоханнес… Мне сегодня уже приходило в голову, что он там. Сидит перед дверью нашей квартиры на красной дорожке мраморной лестницы, прислонясь спиной к оштукатуренной стене лестничной клетки, под локтем тюремная сума, и смотрит на меня своими светлыми глазами. Кати, если он действительно окажется там (а я думаю, что это так), то возьмем
Ох, боже, Кати, — лучшие времена… Та самая откровенность, которой я жажду, это и есть для нас лучшие времена. В нашей стране, при нашем положении, при нашей скованности, в нашем возрасте мы и не можем начинать с чего-то другого, а только с себя. Может быть, ты могла бы. Женщины всегда гораздо более вольны. Я, во всяком случае, не смог бы. Я — нет. Я ведь объяснил: я имею в виду не мучительную фрейдистскую искусительную откровенность, а естественную, человеческую, такую, которая избавляет людей, хотя бы между собой, от светской лжи, такую, которая называла бы ложь ложью, а правду правдой, — понимаешь, чтобы был остров, куда сбежать. Кати, знаешь, я не пойду во вторник на совещание к Ламсдорфу. Я велю сообщить, что болен. Я велю солгать во имя правды…
Катинька, милая. Твоя талия все еще по-девичьи тонка. Так что, втайне усмехаясь, я прощаю тебе твои широкие бедра. Ты (видишь, старик совсем сдурел), ты в моей жизни серебряная ложечка для черносмородинного варенья. С тонким черенком. Изнутри позолоченная. И этот сладко-терпкий, такой домашний вкус смородинного варенья.
Однако, Кати, как же это на тебе опять то твое серое шелковое платье? В котором ты сидела в тот раз у Николая Андреевича, у твоего отца, за чайным столом? Серый шелк с мелкими овалами светло-серого и белого узора? Вытянутые овалы, как крохотные Млечные Пути?
Кати, у нас еще две минуты. Нет-нет, я чувствую себя очень хорошо. Просто прекрасно. Потому что рядом со мной ты. Нет даже следа усталости. Именно поэтому я выйду на минутку из вагона. Выйду и глубоко вздохну. Ну, как бы сказать, воздух страны, где я родился. А ты подожди меня.
Я открываю глаза. Кати спряталась. (Ха-ха-ха, старик совсем сдурел. Хорошо. Пусть.)
Я прохожу по пустому коридору и спускаюсь на перрон. Я глубоко дышу.
Длинное кирпичное станционное здание. Слева за ним зеленые деревья кладбища. Солнце. Ветер. Императорские шлюпки покачиваются на архипелаге. Начальник станции, похожий на господина Куйка, стоит в десяти шагах, готовый своим красно-белым диском подать знак к отправлению.
Еще целая минута времени.
Я поворачиваюсь к вагону. Останавливаюсь. И вдруг мне приходит мысль: если я сейчас упаду, то размозжу себе лицо о гравий перрона — о маленькие светло-серые Млечные Пути…
Господин Куйк, сын друга моего отца, self-made man, как и я, размахивая красным диском, почему-то бежит ко мне…
Не нужно! Не нужно! Кати уже здесь! Подол ее серого платья летит мне навстречу — мягкий, ласковый, спасительный. Боже, как хорошо…