Рамунчо
Шрифт:
– Я бы хотел повидать сестру, если можно, – говорит он старой монахине, которая с удивлением смотрит на молодого человека из-за приоткрытой двери.
Не успел он еще докончить фразу, как из темного коридора доносится радостный крик, и монахиня, чью молодость не может скрыть даже ее бесформенное одеяние, бросается к нему, берет его за руки. Она узнала его, узнала его голос, но угадала ли она того, кто молча стоит позади ее брата?
На шум голосов выходит настоятельница и ведет их по темной лестнице в приемную сельского монастыря; она придвигает соломенные стулья, и все садятся. Аррошкоа рядом с сестрой, Раймон – напротив. Наконец-то они встретились, возлюбленный и возлюбленная, и безмолвно смотрят друг на друга, только кровь стучит
Но, странное дело, в этих стенах какой-то покой, мягкий и легкий, в котором есть нечто от покоя могилы, тотчас же начинает обволакивать это страшное свидание; слова любви и страсти замирают на губах… Кажется, что все здесь постепенно окутывается белым саваном, под которым затихают и гаснут душевные порывы.
Однако в этой скромной комнате нет ничего особенного: совершенно голые стены, выбеленные известью, деревянный потолок, пол, натертый до блеска, скользкий как лед; на подставке гипсовое изображение Богоматери, почти неразличимое на фоне ровной белизны стен, освещенных последними отблесками умирающих сумерек. И окно без занавесей, а за ним уже поглощенная ночью громада Пиренеев. Но эта намеренная бедность, эта белая простота создают ощущение абсолютной обезличенности, безвозвратности отречения; и в душе Рамунчо возникает сознание непоправимости свершившегося и одновременно ощущение какой-то успокоенности, внезапного и невольного смирения.
В сумеречном свете фигуры сидящих контрабандистов смотрятся просто квадратными силуэтами на фоне белизны стен, лица их уже почти неразличимы, выделяется только черная полоска усов и блеск глаз. Обе монахини в своих бесформенных одеяниях кажутся двумя черными призраками.
– Подождите, сестра Мария-Анжелика, – говорит настоятельница превращенной в монахиню девушке, которая когда-то звалась Грациоза, – подождите, сестра моя, я сейчас зажгу лампу, чтобы вы хоть посмотреть могли на своего брата.
Она выходит, оставив их одних, и в это единственное, неповторимое мгновение, которого никогда больше не будет, молчание вновь сковывает им уста.
Настоятельница возвращается с маленькой лампой, в свете которой блестят глаза контрабандистов, и, весело и добродушно глядя на Рамунчо, спрашивает:
– А это кто?.. Еще один брат, я угадала?
– О нет! – отвечает Аррошкоа странным тоном. – Это просто мой друг.
Действительно, он им не брат, этот Рамунчо, суровый и безмолвный.
И с каким ужасом отшатнулись бы от него эти безмятежные монахини, если бы знали, какой шквал занес его в их обитель.
Эти существа, которые должны были бы просто болтать о простых вещах, хранят тяжелое и тревожное молчание; старая настоятельница замечает это и удивляется… Но взгляд живых глаз Рамунчо становится неподвижным и гаснет, словно завороженный волей какого-то невидимого укротителя. Покой, властный покой неумолимо вливается в его еще трепещущую молодую грудь. Словно какие-то таинственные белые силы, разлитые в воздухе, подчиняют его себе; унаследованные от предков религиозные верования, дремавшие где-то в самой глубине его существа, наполняют его душу покорностью и благоговением; древние символы подчиняют его своей власти: кресты, встречавшиеся ему сегодня вдоль дорог, и непорочная белизна этой гипсовой Богоматери на фоне снежной белизны стен…
– Ну, поговорите же, дети мои, поговорите о своих делах, о том, что делается в Эчезаре, – предлагает настоятельница Грациозе и ее брату. – Если хотите, мы оставим вас одних, – добавляет она, жестом предлагая Рамунчо последовать за ней.
– О нет! – протестует Аррошкоа, – он… он нам совсем не мешает…
И маленькая монахиня в своем средневековом облачении еще ниже опускает голову, так чтобы суровый чепец скрыл блеск ее глаз.
Дверь остается открытой, окно тоже, все в доме и сам дом дышат доверием, абсолютной уверенностью в том, что им не грозит
Ребячливая болтовня и молодая веселость, с которой они расставляют на столе еду и посуду, странно не соответствуют тем неистовым страстным силам, которые находятся рядом с ними, но которые молчат, чувствуя, как что-то подавляет их и загоняет в глубь души ударами какого-то бесшумного, словно обитого войлоком молота.
И вот вопреки своему желанию оба контрабандиста сидят за столом друг перед другом и, уступая настояниям монахинь, рассеянно едят скромные блюда, расставленные на такой же белой, как и стены, скатерти. Хрупкие спинки маленьких стульев трещат, когда к ним прислоняются широкие, привычные к тяжелым грузам плечи. Вокруг них взад и вперед ходят монахини, и из-под чепцов то и дело слышится приглушенная болтовня и ребячливый смех. Молчалива и неподвижна только она одна, сестра Мария-Анжелика; она стоит рядом с сидящим за столом братом, положив руку на его могучее плечо; такая легкая и воздушная рядом с ним, она напоминает сошедшую со старинной иконы святую. Рамунчо печально смотрит на них обоих. Наконец-то он может рассмотреть лицо Грациозы, которое от него ревниво скрывал обрамляющий его чепец. Они по-прежнему похожи, брат и сестра. В их удлиненных глазах, выражение которых так различно, тем не менее остается что-то необъяснимо сходное, в них горит одно и то же пламя, которое одного толкнуло к приключениям, требующим всей его физической силы, другую – к мистическим мечтам, к умерщвлению и уничтожению плоти. Насколько он стал крепким и сильным, настолько она стала хрупкой и воздушной; от ее груди и бедер, наверное, ничего уже не осталось; скрывающее ее тело черное одеяние ниспадает ровно и прямо, словно бесплотная оболочка.
Первый раз решились они взглянуть друг другу в лицо, возлюбленный и возлюбленная, Рамунчо и Грациоза. Их взгляды встретились и замерли. Она больше не опускает перед ним голову, но кажется, что она смотрит на него словно из какой-то бесконечной дали, словно из-за непроницаемой белой дымки, словно она стоит по ту сторону пропасти, по ту сторону смерти; ее взгляд, мягкий и нежный, но отчужденный, говорит о том, что здесь ее больше нет, что она живет в ином, безмятежном и недоступном мире… И в конце концов Раймон, подчиняясь взгляду ее девственных глаз, опускает свой пылающий взор.
Монахини продолжают щебетать, они предлагают молодым людям переночевать в Амескете; на улице так темно, говорят они, и вот-вот пойдет дождь. Господин кюре, [51] который пошел в горы навестить больного, скоро вернется. Он знал Аррошкоа в ту пору, когда был викарием в Эчезаре. Он рад будет приютить его у себя и его друга, конечно, тоже.
Но, бросив на Рамунчо серьезный вопросительный взгляд, Аррошкоа отказывается. Они не могут здесь ночевать, еще пять минут и им надо уходить, их там ждут, у них дела на испанской границе.
51
Кюре – католический приходский священник во Франции.
Грациоза, справившись наконец со своим волнением, начинает задавать вопросы своему брату. То по-баскски, то по-французски она расспрашивает о тех, кого покинула навеки.
– А мать? Она теперь совсем одна в доме, даже ночью?
– О нет! – отвечает Аррошкоа. – За ней ухаживает старая Катрин, и я потребовал, чтобы она оставалась с ней на ночь.
– А как твой малыш, Аррошкоа? Его уже окрестили? Как его назвали? Наверное, как и его дедушку, Лоран?
Эчезар находится в шестидесяти километрах от Амескеты, и добираются из одной деревни в другую тем же прадедовским способом, что и в прошлом веке.