Ранний снег
Шрифт:
– Раздевайся!
– приказал Калугин, показав рукой куда-то себе за спину, за белую занавеску.
– Быстро! Ведь он уже мёртв! Понимаешь ты или нет?!
Лежа на застеленном простынями столе и укрытая до подбородка, с обнажённой рукой, туго стянутой резиновыми жгутами, я слышу, как Калугин командует, оживляясь:
– Шприц с длинной иглой!
– Адреналин!
– Кислород, искусственное дыхание!
– Грелки к ногам и к рукам! Растирайте, растирайте! Массируйте!
– Кровь! Скорее кровь!
–
И вдруг кричит, топает ногами на ассистента:
– Чёрт возьми, чего вы там закопались?! Скальпель, скальпель! Зажим!
По тонкой резиновой трубке, пульсируя, как живая, к чужому, холодному телу незнакомого мне человека течёт моя кровь. Я слышу, как она уходит от меня волна за волной. Эти волны мягко, нежно покачивают меня на своих красных, дымчатых гребнях. Волны, видимо, тоже устали: бессонные, целый день на ногах...
– Ну как? Что?
– Дышит?
– Зеркало к губам, зеркало!
Я прислушиваюсь сквозь легкий, как чье-то задумчивое дыхание, шум в ушах.
– Слышите? Слышите? Пульс!
– Пока ещё слабо, но становится всё ровнее...
Калугин что-то роняет на пол, металл звякает. Он снова грубо выругался, но теперь с совершенно иной интонацией, со смешком.
– Как фамилия?
Молчание.
– Как фамилия бойца, я спрашиваю!
– взрывается главный хирург.
– Где его карточка? Поглядите в карточку передового района!
– У него нет карточки.
– A-а, чёрт! Сколько раз было сказано...
– Смотрите, смотрите, он приходит в себя!
Я встаю со стола. Мне помогают надеть гимнастёрку, напялить халат, завязывают у запястий тесёмки. Я выглядываю из-за занавески, держась за стояк.
Лицо человека, лежащего на операционном столе, абсолютно мне незнакомо. Это уже довольно солидного возраста рядовой, из тех самых «дядьков», каких в нашей дивизии очень много. Зеленоватый, трупный оттенок кожи, давно не бритые щеки и как бы ушедшие куда-то внутрь самого себя небольшие, невыразительные глаза. Нос длинный, отвислый. Когда- то человек был обрит наголо, теперь отросшие волосы прилипли ко лбу рыжеватыми косицами.
Я не испытываю к нему никакого особенного интереса, к этому возвращённому из небытия человеку, к моему брату по крови. Да и какая мне разница, кто он? Он мог бы оказаться и ещё более старым или уродом, мог быть и красавцем, для меня всё равно. Кто он такой, сейчас для меня не имеет значения. Чтобы жить, он просто нуждался в моей крови. И я отдала её. Для него. А может быть, мне просто захотелось помочь Александру Степановичу, когда я увидела, как его лицо покрылось холодным и крупным, как градины, потом. Я в этом ещё и сама хорошенько не разобралась.
Я говорю, пытаясь скрыть свое собственное замешательство:
– Александр Степанович, вы довольны моим красным кровяным тельцом? Не правда ли, это звучит плотоядно: красный кровяной телец. Зарежьте своей блудной дочери кровяного тельца...
Все, кто стоял вокруг стола, засмеялись.
Но Александр Степанович поглядел на меня очень сурово.
– А ты что, собственно, здесь ещё делаешь?
– закричал он громко.
– Убирайся! Ты нам только мешаешь!
Но я по-прежнему стою в дверях и гляжу на происходящее с любопытством.
Калугин уже отошел от стола, моет руки, а Наташа Глызина и Галя Пятитонка быстрыми, ловкими движениями бинтуют только что оперированного бойца крест-накрест широким бинтом.
– Как звать тебя?
– спрашивает Калугин у раненого.
Тот, откинувшись, лежит, прикрытый чистыми простынями, и смотрит беспомощным, детским взглядом.
– Филипп Митрофаныч, - его бледные губы едва шевелятся.
– Фамилия?
– Шаповалов.
– Откуда ты?
– Из Острогожска, Воронежской области...
– Ну, значит, земляк, - говорит Калугин, подмигивая нам выпуклым, круглым, как у филина, глазом.
Говорят, Калугин всем своим пациентам земляк, откуда бы они родом ни были. Потому что здесь, на войне, всегда приятно найти земляка - это как привет от самых близких твоему сердцу людей. Даже к совершенно чужому тебе человеку начинаешь чувствовать в душе какую-то невольную нежность: ведь он тебе почти что родня! Земляк! Одна и та же земля нас взлелеяла, воспитала.
– Адрес?! Записывай, Галя, записывай! Какого полка? Батальона? Роты?
Укрытый, обложенный химическими грелками Шаповалов слабо и как бы извиняясь перед нами за самого себя, бледно, бессильно, но радостно улыбается, закрывает глаза: ему хочется спать.
– Несите!
– приказывает Калугин.
– Распорядись, Наташа, чтобы была сиделка. Специальная. Пусть снимут кого-нибудь с регистрации из приёмо-сортировочной. И чтобы не отходила от него ни на шаг!
На мгновение он прислоняется плечом к стояку.
Я считаю салфетки, поданные мне Галей: «Одна, две, три, четыре, пять, шесть...» И слышу короткий, почти лошадиный храп. Я поднимаю глаза, но Галя делает мне осторожный знак: «Тише... Не надо. Смотри разбудишь!»
Калугин спит стоя. Он во сне даже тихонько всхрапывает. Совсем как большая усталая лошадь. Громоздкая, пахнущая йодом и спиртом загнанная лошадь.
– Александр Степанович! Операция...
– Да? Гм. А! Я сейчас...
Он вскидывает голову, моет руки и оглядывается на Улаева: готов ли тот подавать. И опять всё сначала. Как вчера. Как позавчера. Как третьего дня. Как последние три недели подряд.
Через четыре часа, перед самым рассветом, рядовой второго полка, первого батальона, первой роты Филипп Митрофанович Шаповалов потерял сознание. Ещё через час он, не приходя в себя, умер.