Ранний снег
Шрифт:
– Ещё!
– Да ты что?
– спрашиваю я.
– Смотри, захмелеешь!
– Налей, - коротко говорит она.
Я опять наливаю.
Марьяна ест сухарь с салом, потом вытирает ладони о ватные брюки и опять тянется к термосу с водкой.
– Тебе налить?
– спрашивает она у меня.
– Нет. Я на дежурстве.
– Видит бог, как ты сопротивлялась!
– спокойно говорит Марьяна и наливает мне в кружку. Свою кружку она пододвигает Женьке.
– Пейте, девчонки, - говорит негромко она.
– И почтим его память... вставанием!
– Неужели?! Нет... не может быть!.. Валька Рештак?.. Да?!
– Да, - не поднимая головы, отвечает Марьяна.
– Когда?
– Сегодня.
Женька мрачно пьёт. Тыльной стороной руки вытирает губы. Потом лезет в карман за махоркой, долго крутит из обрывка газеты козью ножку, прикуривает, запалив на углях смолистую ветку. Узкие, словно стрелы, её тёмные брови угрюмо сдвинуты.
– Мы, собственно, из-за него и задержались, - объясняет Марьяна. От выпитой водки она раскраснелась, глаза подернулись дымкой хмеля. Но даже и такая, замёрзшая, грязная, я вижу, она удивительно хороша, наша «Скорая помощь».
– Мы приехали в полк, а там... Вальку хоронят!
Мне всё ещё странно: Валька Рештак - и убит?!
Валька Шуточка. Так его прозвали у нас в медсанбате. Это он нам говорил, когда на коне верхом приезжал по воскресеньям: «Шуточки, тридцать вёрст киселя хлебать из-за ваших хорошеньких глаз!»
Там, в заснеженных предгорьях Урала, куда переехала наша дивизия после Старой Елани, мы жили в рабочем поселке, а полки расселились в огромном лесу, в больших, на сто-двести человек, глубоких землянках с дощатыми нарами в два этажа. В этих землянках вместе с бойцами жили и взводные, ротные и батальонные командиры. Только для штаба полка был построен маленький рубленый домик - избушка из русской сказки: в три окна, с мохнатой от дыма трубой. Он почти до самых карнизов был засыпан сугробами. По вечерам издалека можно было видеть в этих окнах тусклый красный огонь: заседают. Опять заседают! Опять все решают, как лучше идти воевать.
В таком домике жил у себя в полку и Дмитрий Иванович Шубаров. Он тоже по воскресеньям приезжал в медсанбат, но никогда не заходил к нам в казармы. Впрочем, я его и не звала. Обычно мы с ним и с Марьяной уходили в открытое снежное поле, и там он учил нас, как надо садиться на лошадь, в скрипучее кожаное седло, как брать препятствия на полном скаку и класть лошадь на снег так, чтобы можно было, укрывшись за нею, стрелять. Для этого он специально приводил с собой запасную засёдланную гнедую кобылу Железнова.
Иногда мы съезжались все вместе где-нибудь на кургане: я с Марьяной и Женька с бегущим у стремени Валькою Рештаком. Тогда Дмитрий Иванович отворачивался, становился спиною к ветру и закуривал, грелся, пряча цигарку в рукав. Остроконечный буденновский его шлем, весь заиндевевший от дыхания, в такие минуты мне издали казался странным, нахохлившимся, взъерошенным птенцом.
Шубаров знал, что Женька почему-то его не любит. Он и сам, в свою очередь, её не любил, называя: «Ну, эта... твоё черноглазое
«Шуточки, до самой Москвы отступали! А как мы теперь пойдем наступать?
– спрашивал Валька у нас у входа в казарму там, на Урале.
– Что ж, фашисты нам эту землю даром теперь отдадут?..»
Да, Валя, землю даром не отдают. За неё кровь проливают. Ты прав. Это так...
Мы все трое молчим.
С каждым новым потерянным человеком, мне кажется, мы теряем и частицу себя. Мы становимся очень жестокими и не плачем, услышав о смерти товарища.
Марьяна рассказывает, жуя черствый сухарь:
– Вышел на наблюдательный пункт. Он готовил атаку одной высотки. И - снайпер с дерева. Прямо в голову.
Потом она смотрит на часы на руке: уже ночь. Очень поздно. Пора отдохнуть.
– Пойдем, Женя, подремлем. Пока можно. А то опять наступать. Хорошее дело, да только бы выспаться!
– Что ж, пойдем! Я сейчас.
– Женька гасит докуренную до самых ногтей самокрутку.
Но полог в тамбуре уже приподнялся, загремел под чьей-то рукой. Кто-то затоптался у входа, сбивая с валенок снег. В дверь пролезла« сначала чья-то белая, в рыхлом, свежем снегу, мохнатая шапка, затем плечи, спина.
– Эк запуржило, в недобрый-то час!
В огромных, не по росту, валенках комиссар батальона Коля Гурьянов с порога весело улыбнулся нам, сверкая крепкими с перламутровым блеском зубами. Он большой, чисто вымытый, жизнерадостный.
– Ну вот, - сказал Коля.
– Хорошо, я вас всех сразу застал.
Коля искренне радуется своей удаче. А нам не до радости, когда он, не вдаваясь в подробности, приказывает:
– Мамонова, остаешься с тяжёлыми ранеными до прибытия санитарных автобусов! Углянцева и Попова, собирайтесь! Грузите всех, кого можно увезти.
– Коля обращается ко мне: - А где твой прямой, непосредственный начальник? Куда ты его задевала?
Гурьянов любит подшутить над Фёдором Марчиком, иной раз довольно зло. И я на его шутку охотно всегда откликаюсь.
– Мой прямой, но посредственный начальник?
– не задумываясь, отвечаю я.
– А откуда я знаю, где он? Наверное, пошёл куда-нибудь спать, где никто не мешает. Он же мне не докладывает!
– Разыщи - и срочно ко мне! Или нет... Пусть сразу бежит на дорогу и весь порожняк, идущий из полков в ДОП, заворачивает сюда, к палаткам, за ранеными... Ехать!.. Собирайтесь скорее!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Снег, снег, снег...
Снег на лошадиных трупах - это здесь, на развилке дорог, доваторцы наскочили на вражеский пулемёт. Снег на низких толстых ветвях кустарника. Снег на каске стоящего у въезда на территорию медсанбата зазябшего часового. Островерхие крыши палаток тоже в снегу. Он лежит на краях брезентовых скатов, завиваясь под ветром в петушиные гребни.