Ранний снег
Шрифт:
Я лежу на комбатовских, крытых медвежьей полстью санях. Моё тело сотрясается от сухого, жестокого кашля. Сильный жар сушит губы. Хочется пить. Но пить нечего. Вокруг только снег. Один только снег, и больше ничего. Снега много. Он кружится, вьётся перед глазами, летит комьями из-под копыт комбатовского коня.
Отсюда, с охапки сена, брошенного мне Фёдором Марчиком в голова, земля и небо кажутся густой молочной лапшой; хлопья снега летят так густо и так стремительно, что они как бы прочерчивают зримые белые полосы в воз: духе. Иногда под порывами ветра они завиваются, жирно кудрявясь. Ветер рвёт сено клочьями из-под меня.
Марчик останавливает Ястреба.
– Ну что, очень плохо, да?
– участливо спрашивает он, наклонясь надо мной.
Держа одной рукой вожжи, намотанные на ладонь, другою, свободной рукой он подпихивает под меня со всех сторон уже затертое цигейковое одеяло. Прислушивается, когда мой кашель прерывается больным, хриплым воплем: «Пить».
– Ну, ну, потерпи. Нету пить ничего, - говорит Марчик, и я гляжу на него с некоторой опаской: как бы он не отправил меня назад с какой-либо встречной подводой в чужой госпиталь.
К счастью, все эти дни никаких встречных подвод нет. Всё движение по этой дороге идёт в одну сторону: в направлении к уходящему, ускользающему от нас, неуловимому фронту. Все гусеницы, все полозья, все скрипящие на морозе колеса с белыми, пухлыми от снега втулками, все белые валенки и сапоги, проходящие мимо моего лица, на уровне глаз, идут только в одну сторону, и я не представляю себе, как это вдруг я покину свой батальон, Ивана Григорьевича Петрякова, Женьку Мамонову, Марьяну Попову, всех наших девчат, врачей, санитаров и фельдшеров, идущих в завьюженной, белой колонне. Как это я поеду от них в противоположную сторону. Для меня это всё равно что пропасть навсегда, умереть.
Время от времени я засыпаю, а может быть, теряю сознание. Когда просыпаюсь, снова вижу белую спину Марчика и качающийся, словно маятник, седой хвост лошади. В лицо мне летят клочья поземки, снег хрустит под копытами Ястреба, словно щебень. Иногда я просыпаюсь в надымленной хате, в густых ядовитых волнах махорки. Вокруг меня на полу много людей. Все спят в неловких, усталых позах, прижимая к себе винтовки.
Один раз я очнулась на жарко натопленной русской печи, и это мне показалось каким-то удивительным чудом. Значит, мне не приснилось: подъезжаем мы с Марчиком к дому, а нас не хотят пускать, говорят, что всё переполнено, и Марчик, грозя пистолетом и длинно ругаясь, врывается в тёплую комнату. Он идёт прямо к печке и приказывает хозяйке убираться на лавку, потому что на руках у него тяжелобольная. И старуха, злобно ворча, перебирается на скамью в красный угол, а я впервые за дорогу ложусь на горячие камни русской печи и ненадолго засыпаю.
Я потом ещё не раз вспомню эту длинную, душную ночь, словно сон, и жарко натопленную русскую печь, которая меня обогрела.
Дверь в избе то и дело открывается, взрываясь клубами пара. Люди входят с мороза, краснолицые, в белых мохнатых шапках, хлопают себя по расшитым пуховыми нитями инея белым шинелям, кашляют, грохают сапогами, скалывая с каблуков налипший к ним снег, теснят на полу уже спящих и укладываются возле них рядами, как в строю: только встать и стрелять.
Где-то очень близко, на околице, как большие стеклянные лампочки, лопаются мины. Потом время от времени вдалеке что-то грозно и железно скрежещут, словно включают большую циркульную пилу. И вся
– Вот дают прикурить! Вот дают прикурить!
Я лежу на печи, задыхаясь от табачного дыма. Мне хочется пить, но почему-то нельзя попросить, нельзя шевельнуться. Может быть, потому, что боль где-то рядом, она притаилась, как зверь. Мы с ней следим друг за другом ненавидящими глазами до оранжевых кругов, до пятен в воспалённых зрачках: кто первым сдастся. Я иль она.
Пока я лежу неподвижно, спокойно, и она лежит тихо. Но стоит мне поднять голову, вдохнуть в себя воздух поглубже, заговорить - и боль моя, похожая на небольшого, но свирепого зверя, кидается на меня, начинает разрывать железными, зазубренными когтями мою избитую кашлем грудь, царапает горло, сотрясает всё тело.
Тогда я бессильно роняю голову на кирпичи, и боль затихает. Она словно насытилась. И так мы долго лежим: я сама по себе, а она сама по себе - притаившаяся, ожидающая.
2
– Шура! Шура, проснись!
Рядом с моим лицом голова, возвышающаяся над приступком, в мокрой шапке от талого снега, с сосульками на подшлемнике. Усталое, чёрное от мороза лицо комбата.
– А, это вы, Иван Григорьевич, - отвечаю я вяло, невнятно и опять валюсь головой на горячие камни.
Он трогает меня за рукав:
– Шура, проснись!
Потом прикасается мокрой, холодной ладонью к моему лбу и вздыхает.
– Э, да тебя нельзя дальше везти!
– говорит он откуда-то издалека.
– Какой жар!.. Надо в госпиталь срочно. Когда наши поедут за оставшимися вещами назад, они тебя отвезут.
– - Иван Григорьевич, не надо, - говорю я тихо и отворачиваюсь, чтобы он не увидел слёзы в моих глазах.
– Я вас очень прошу. Ну куда я? Зачем? Нет, нет, не хочу. Не надо! Не отдавайте меня никому, я умру.
– Я гляжу на него умоляюще.
Петряков стоит на приступке печи, держась рукою за острый край белёного кирпича. Потом он отнял руку, поглядел на неё, словно там, на ладони, лежал ответ. Подумал. Неожиданно смягчаясь, сказал:
– Ну ладно! Что с тобой сделаешь. Не хочешь - не надо. Лежи пока здесь. Приедем, заберём! Есть хочешь? Тебя кормили?
– Нет. Не хочу. Пить!
– Пить?
– Он задумался.
– Хорошо. Я Марчику прикажу. Там сухофрукты у нас в мешке. Пусть скажет хозяйке, она сварит.
Он внимательно глядит на меня не то сочувствующе, не то осуждающе. Я вижу совсем близко его блестящие, чёрные, словно вишни, глаза. Он крепко жмёт мои вялые, липкие пальцы.
– Ну, все! Не хворай! До свиданья.
– До свиданья, Иван Григорьевич. Спасибо вам.
Мне бы надо было ему сказать: «Остановитесь! Запомните эту ночь, Иван Григорьевич! Она в вашей жизни последняя. Правда, будут у вас и другие ночи, и день ещё будет, и солнце, но вокруг вас будет лежать только мёртвый, безжизненный снег. И будут чужие танки за белым сугробом. И чужие орудия, наведённые прямо на вас. И дула чужих пулемётов, следящие за каждым вашим движением. И чужие люди, прячущиеся и справа, и слева, и сзади, и спереди за реденьким, словно счастье, кустарником. Они будут ловить вас. Целить в вас. А вы об этом ещё ничего не знаете. И я тоже не знаю. И никто из нашего батальона не знает. Никто, кроме врага. Но всё будет именно так».