Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Шрифт:
За спиною лошадь нетерпеливо вскинула голову, звякнули, пролились железные кольца повода. Пора ехать. Дьяк, неожиданно робея, приблизился к патриарху, попросил благословения, неловко встал на колени, сдирая с лысеющей зябкой головы лисий треух. Гроза приказа, пред кем заискивали дворцовые служки, вдруг собрался плакать, прикусил нижнюю губу. «Ну, будет тебе, будет. Подымися, Дементий, – прочувствованно сказал Никон, приобнял дьяка за плечи, неожиданно легонького, сухого, вроде бы шуба на белках облекала не человечью плоть, но полую, звенящую тростинку, поднял, поставил на ноги. – Скажи царю-батюшке, де, люблю и милую, и Марью Ильинишну, голубушку, такоже люблю, и детишек ихних, и сестрениц. Всех люблю и ежедень молюся за них. И благословение вчера спосылано. Ну, с Богом. Трогай!»
Подскочил подьячий, помог взобраться дьяку на лошадь. Башмаков
«Погоди-тка, Дементий, провожу. Как-никак гость дорогой, всамоделишный, не десятая вода с киселя!» – добавил Никон скороговоркой, неожиданно веселой, но и тревожной. Он сбежал к реке, ополоснул сапожишки, плеснул в лицо, утерся еломкой и скоро, оскальзываясь на глинистых покатях, с одышкою поднялся в гору. Дьяк понюгнул лошадь, следом тронулись пятеро стрельцов и подьячий; патриарх, не чинясь, взялся за повод, размашисто пошел возле. Попадали мимо в монастырь работные, и всяк низко кланялся, потупив взор, еще издали сдирая с головы колпак; тянулись разбитой дорогой телеги, тяжело груженные кладью, и возницы, завидев патриарха, спешили своротить, притормаживали возы. Ни панагии на широкой груди Никона, ни архирейского посоха, ни драгоценной митры, венчающей святителя, ни златоблещущих риз, ни долгополой услужливой свиты, ни спешащих попереди рынд, грозно рычащих встречным: пади-пади! Но отчего же в этом высоком, грузноватом чернце с рыжими разводами на рясе, в растоптанных сапожишках всеми с трепетом сердечным безо всякого сомнения узнавался отец отцев?.. И снова дьяк позавидовал Никону и с вышины седла приценился к вые патриарха, обметанной густой седеющей волосней.
Никон, как лесовой зверь, почуял опасливый, нехороший взгляд и быстро, по-волчьи оглянулся, вроде бы не поворотив шеи, и вдруг властно, с какой-то суровой переменою в голосе велел поручить лошадь стрельцу.
Они сошли с торной дороги в мелколесье, на хлюпающую мшистой водяниной тропу, спустились в лощину; снег уже слинял, и сквозь травяную ветошь проклюнули зазывные желтые первоцветы. «Крин измены, но мы рады ему, – с намеком сказал Никон и растоптал солнечный венчик из остроперых лепестков. Он с видимым отвращением вдавил цветок в жидкую дерновину и как-то странно перекинулся в разговоре: – С поляками замирились?»
«Нет... Под Конотопом проиграли. Ждем пана Выговского под Москвою», – ответил дьяк. Патриарх до черевной тоски уже томил его.
«Святая кровь христианская из-за пустяков проливается...»
Дьяк с торопливым испугом, словно бы чуял за кустами наустителей и подговорщиков, взметнул взгляд, стараясь прочитать мысли патриарха, но тот уже двинулся тропинкою вперед, размашисто, валко, и костяные четки, свисающие из горсти, хлестались о замаранный подол рясы.
«Как жеребец... Гордоус, надменный мужик. На нем бы лес возить, – пронеслось в голове, и дьяк противу желания с ненавистью воззрился в спину патриарха. Дьяк был мал, неказист и сух, и вот эта качающаяся спина, этот рогожный куль с солью, этот чувал, обтянутый рясою, казалось, заслонял весь мир, мешал идти. Дьяк жалконько суетился, с перебежкою норовил подравняться к Никону, но все не угадывал шаг, а отставая, соступал в корытце набитой тропы. Так семеня, он и передавал вести:
«Беда одна не ходит. Вот и в Москве шалят. Развелось шишиг с ножиками, и Бога не чтят. Жизнь человечья ломаного гроша не стоит. Худо стало без тебя, Никон. И царь за тебя боится... Просит съехать в безопасное место... Есть крепкий монастырь Макария Калязинского».
«Залучить меня хотите? Не проси, и не поеду, – отрезал Никон. – Лучше мне быть в Зачатьевском монастыре в тюрьме... Я ли вас, неслушников, намедни не упреждал, еще как на Москве сидел: скоро быть беде. Так и случилось. А вы на меня роптали, будто я Выговского чествовал. Но ведь при мне никакой неправды от него не было, а теперь он отошел от великого государя неведомо почему. И ты, Башмаков, приклепывал на меня, знаю; де, что я в государевы дела лезу, топорки строю да войско лажу; де, не монашье то дело. Все! Развязал вам руки. Радейте, стройте, ладьте, залучайте врагов во друзья, поманывайте гостинцем. Бог в помощь! А я молиться за вас стану...»
Никон швырял слова за спину, как каменья, не заботясь, слушают ли его, и не таясь чужих ушей. Вода-снежница прыскала из-под подочв на подол рясы. В плотной тишине пестрый дятел тряс червчатой гузкой, монотонно
«Я на тебя не приклепывал, святитель! Напраслину молвишь!..
«Не кричи, не глухой! Чего расщеперился, как глухарь на кочке! – окоротил Никон, дожидаясь дьяка. – Не говорил так, но думал. Не бойся слова сказанного, но умысленного. Знаю вас, чертово семя. Все из одной черниленки. Все с ножиками за голенищем. Ладно, ладно, не дуйся, проехали. Поди сюда. Я чего хотел сказать! С людьми ладить надо. Вы все „дай“ да „подай“, а никто не скажет „на“. Мне нынче стоит лишь пару строчек написать Выговскому, и он будет по-прежнему служить великому государю и меня послушает. И прежде во всем добро меня слушивал, только надобно полячишек держать умеючи. Они люди рассыпчатые, оттого и с православия скинулись. Чуть зазевался – меж пальцев протекут, и не ухватишь. Но верное слово слышат и души православной дрожат, еретники... От Бога отстали и к сатане не прилепились, растеклись дижинью. Поперек батьки в пекло бегут...»
«Себя тетешкаешь, самохвал, гордыню тешишь... Ежли такой боевой, да вострый, да все в друзьях ходят, пошто тогда медлишь, государю не поноровишь?» – хотел спросить Дементий Башмаков, но вовремя осекся, прикусил язык. От грозовой молоньи кадушкой не прикроешься: и там ожгет.
Тропа вдруг вильнула вверх из лощины, выскочила на припек, обратно к Истре возле часовни Элеонской. Отсюда, с крутизны, весь мир открывался, как с гляденя: излука полной, блистающей серебряным телом реки, фиолетовые волнистые лесные увалы, рыжие нагие поля с белесыми прысками натекшей снежницы, серые чешуйчатые шатры церквей, там-сям прободающих купол распалившегося к полудню неба. И вся эта приглядистая сыновьему взгляду отчина была принакрыта легкой колышащей золотистой парчою, и всякий пуховый облак, сизый с исподу, ослеживался на пажитях и водах обманным, убегающим прочь существом. И от дальнего зубчатого окоема, похожего на крепостную стену, до ближнего речного откоса вся Русь округло, согласно и слитно вылепилась в гостевую братину, полную вешнего медового воздуху, коим опьянится и возрадуется самая заскорбевшая черствая душа... Царь любил ходить по Руси, он хорошо знал лесные засторонки и охотничьи ухожья, и не случайно вот здесь однажды палось ему на ум поставить обиталище Христово, Новый Иерусалим; в старом жиды распяли Сына Божьего, не поверив Ему, а в новом, по возвращении, Сладчайший будет с любовию царить веки вечные.
Вот и дьяк Башмаков, остоясь на круче, невольно захмелел, голова его вскружилась, и почуял он себя молодым, ладным и беззаботным.
С увлажненным блескучим взглядом дьяк благосклонно обернулся к Никону, стыдясь недавних темных мыслей, но увидел на лице патриарха усмешку и побагровел, как бы уловленный в грехе. И снова какая-то муха укусила дьяка. «Он презирает нас, а мы-то пошто любим его?..» – подумал он мстительно. Но патриарх скрылся в каменной Элеонской часовне, поставленной во дни духовной приязни, когда отыскано было место для монастыря. Дьяк вошел следом. Никон знал, куда привести гостя. Они, крохоборы, там, при дворе, празднуют победу, уже похоронили и отпели патриарха, но не ведают того, что людей, залученных в нети любви, даже смерть не разлучит.
В часовне стоял высокий крест, светили лампадки по углам ее. Никон посторонился, пропустил дьяка вперед, заслонил собою проем двери, отнял путь назад. Ах, лукавец, ничто не сделает без простоты.
Вместе с Никоном дьяк послушно повторял путевую молитву, но глаза-то куда деть? И дьяк невольно читал свидетельство, вычеканенное на кресте, кое помнил всяк богомольник в окрестностях престольной: «Благоволением благочестивого царя Алексея Михайловича и светлейшего Никона патриарха в знамение их общей любви и совета, к начинанию святые обители и наименованию, еже есть Новый Иерусалим».
Вот тебе, дьяк, щелчок по носу: всяк сверчок знай свой шесток. Дьяк проглотил намек. Но Дементий Башмаков тертый калач, его всухомятку не прожуешь. Вышли из часовни, и, напяливая лисий треух на голову, дьяк вдруг искательно, между прочим, проронил: «Ваше святейшество, царь-государь просит, чтобы ты подал со мною благословение избрать нового патриарха».
Царь просил лишь выведать осторожно в разговоре; но дьяк на миг позабылся и позволил лишнего. Никон побледнел, загар схлынул с лица. И этой минуты дьяку было довольно.