Расколотое небо
Шрифт:
— Вот как! — рассеянно сказал он. Ему было трудно даже притвориться заинтересованным.
Рита снова обращается к Шварценбаху. Его не смущают ее долгие паузы. Он не ждет, чтобы она рассказала ему все до конца. Он не спрашивает, не перебивает… Видимо, выжидает, пока она дойдет до самого главного, решающего.
— Я рассказала ему все наши злоключения, потому что сама не видела им конца. И не представляла себе, как это утрясется, — говорит Рита.
Матернагель и Эрмиш рассорились насмерть. Постороннему могло бы показаться, что причина все та же: Метернагель заботится о пользе всего предприятия в целом,
— Еще что! — фыркал Эрмиш. — А на будущий год ты скажешь четырнадцать!
— И скажу, — подтверждал Метернагель. — Видит бог, скажу.
Только внимательно приглядевшись, можно было заметить нечто новое в этом привычном споре: до какой бы степени раздражения ни доходил Метернагель, он старался ни в коем случае не обидеть Эрмиша; а Эрмиш, как бы ни упорствовал, но голоса не поднимал. Может быть, дело было уже совсем не в двух лишних рамах?
— Я просто терялась, — объясняет Рита Шварценбаху, — не знала, когда заговорить, когда промолчать. У нас в бригаде есть такой силач и красавец — Хорст Рудольф. Он больше всех зарабатывает, и от женщин отбоя нет; так вот однажды у меня на глазах он вставил раму за четырнадцать минут. Это было просто чудо! По норме полагается полтора часа. Что же он делает остальные семьдесят шесть минут? — спросила я его. «Держи язык за зубами!» — прикрикнул он на меня. Я никому ни слова и не сказала.
— Даже Метернагелю? — спрашивает Шварценбах.
— Ему-то незачем было говорить. Он и так все знал. И не только это. Но я после того, что увидела, потеряла покой. Вы же сами постоянно твердили своим ученикам: нам нужно время, только время. Через пять — десять лет они нам ни в чем навредить не смогут… И вот часто, когда я проходила мимо верстаков, у меня возникал вопрос: сколько драгоценного времени, от которого зависит наша жизнь, каждый день расходуется здесь без расчета, пропадает понапрасну? Постепенно я стала замечать, что и другие думают о том же. Пока я была с Манфредом, я ему ни слова об этом не говорила — не знала, чем это кончится. Но мне было тяжело видеть, как члены бригады сторонятся Метернагеля. И я обо всем рассказала Манфреду.
— Даже секретарь партбюро имел с ним беседу, — рассказывала она Манфреду, пока кельнер подавал им суп. — Он заявил ему: «Смотри не перетяни струну. По твоей милости у нас кое-кто, чего доброго, сбежит на Запад».
— Рита, ради бога, потише! — прошептал Манфред.
— Ах, так… — протянула она и пристально посмотрела на него. — Однако и переменился же ты! — И стала молча есть суп.
Все звуки в этом благопристойном уютном зале очень резко отдавались у нее в ушах.
Она слышала, как за соседним столиком мать ласково журила маленькую дочку: «Нельзя говорить „она“, Ингелейн! Надо сказать „тетя“. „Ну, что там! Ведь она еще ребенок!“ Она слышала звон посуды из кухонного окна, через которое подавали кушанья, и бесшумные шаги кельнера. Бледно-зеленые гардины смягчали яркий свет. Трудно было поверить, что снаружи печет солнце.
Пугаясь нараставшего между ними молчания, Манфред ласково спросил:
— О чем ты думаешь?
— Помнишь, как нас в свое время ужасали привычки взрослых? — спросила в ответ Рита. — Мы давали себе слово: ни за что к этому не привыкну. А теперь мне бывает страшно, что и я могу привыкнуть к чему угодно. И ты тоже.
— К чему, например? — спросил он.
— Ко многому, увы, — ответила она. — К тому, чтобы меньше делать, чем можешь. К тому, что уже сейчас на свете с избытком хватает бомб, чтобы взорвать весь земной шар. Что самый близкий человек может стать непоправимо далеким. И останется только письмо: „Помни об этом…“
— Рита, детка! Думаешь, мне это легко далось? — сказал Манфред. — Думаешь, у меня с тех пор была хоть одна светлая минутка? На тебя слишком много обрушилось сразу. И ты все валишь в кучу — свой завод, бомбы, меня. Если ты останешься со мной, я помогу тебе справиться с этим. Может, сейчас ты еще не в состоянии сделать правильный выбор. Почему бы тебе на этот раз не положиться на меня? Как это там: „Через моря и долы — пойду за тобой, сквозь лед и железо, сквозь вражеский строй!..“
Он пытался обратить все в шутку. Рита молчала. Что они понимали — те, кто сочинял такие песни! „Сквозь лед и железо, сквозь вражеский строй!..“ — с горечью подумала она. Какую песню выдумали бы они про этот день, про этот город и про них двоих, разделенных не пространством, не льдом и железом, а полной безнадежностью, хотя и сидят они рядом, за одним столом?
Обед, который Рита ела, был, несомненно, превосходен, но она не могла потом припомнить, из каких блюд он состоял. Она отказалась пить за обедом вино, а Манфред не настаивал — впереди еще целый день.
Затем они снова вышли на солнцепек. Рита почти выбилась из сил. Неужели во всем раскаленном городе не найдется прохладного уголка для них двоих?
— Есть тут хоть какой-нибудь парк? — спросила она.
— Не парк, собственно, а небольшой сквер…
— Пойдем туда.
Лучше бы мы бродили по улицам, подумала она потом. Улица есть улица, и всякий знает, чего от нее ждать. А вот из этого никогда не выйдет парка. Редкие деревца и кустики — березы, липы, калина и сирень — уже совсем поблекли, покрылись пыльным налетом, а листья скрутились от жары, как пергаментные. Было слышно, как они шуршат, несмотря на полное безветрие. Единственными яркими бликами были пестрые скамейки, занятые стариками и молодыми мамашами с детскими колясочками.
Куда же деваться влюбленным?
Рита и Манфред пристроились на скамейке, заполненной усталыми молчаливыми людьми. Им было неловко смотреть друг на друга и до боли жалко навсегда утраченных бесхитростных радостей прошлого лета.
— Больше людям и погулять негде, — с раздражением заметил Манфред. — Город без пригородов. Жестокая штука, скажу я тебе.
— Ты винишь в этом меня? — спросила Рита.
Манфред спохватился.
— Ну что ты! Прости меня. Я, кажется, схожу с ума. И есть от чего. Пора прекратить эти взаимные обвинения. Можно подумать, что мы два политических противника. Это становится просто смешно.
Манфред был не на шутку испуган. Он понял, к чему это может привести. И от испуга заговорил откровенно.
Его откровенность отняла у Риты последнюю надежду. Она увидела: он сдал все позиции. Кто разучился любить и ненавидеть, тому безразлично, где жить. Он бежал вовсе не из протеста. Бегство было для него равноценно самоубийству. Не попытка начать сызнова, а конец всех попыток… Что бы я ни делала дальше, все бесполезно.
А в последующие недели ее чуть не довела до безумия мысль: это настроение зародилось у него еще в то время, когда мы были вместе. И я, я не сумела его удержать.