Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:
Каштановые с кока-колой, наконец-то отпущенные – прижимисто, робко – но, все-таки чудные, вихры Воздвиженского забавно мешались с травой.
Елена присела рядом, согнув колени домиком, притянув крышу руками и пристроив на нее подбородок – в направлении Вавеля. Рванула ногтями колоски мятлика с шероховатого ячеистого стебелька – примерила на глазок: получившаяся матово-пшенично-зеленая метелочка, с фиолетоватой оторочкой, размером была примерно с весь Вавель.
Воздвиженский открыл глаза и с минуту выжидательно и напряженно на нее смотрел – с таким усилием, что она невольно обернулась. Потом как-то затравленно вскинул взгляд на небо. Снял очки. Потер лоб. И закрыл глаза, отправив очки на выпас в траву в откинутой левой руке.
Лохматый,
Да всё с ним в полном порядке, право слово! И эти стихи его… Все, вон, девушки вокруг, по-моему, влюблены в него по уши. Тихоня Марьяна на него все время заглядывается исподтишка. Нравится всем, как засватанная девица в той старой русской пословице. Только надо ему забыть поскорей про меня. Жить своей жизнью.
Мимо – выя колесом, рамена всмятку, лицо в гречке и неработающий флюгер-носяра костистых горних пород (но слишком тяжелый, видать, не рассчитали, поэтому глядит наоборот в породы дольние – аж переносицей) – прокатил на буксире жены ветхий краковец. Не то чтоб ниже ее ростом вдвое, а просто на каком-то перегоне жизни компактно скатался в покрышку. Она, чуть моложе, месяца, может, на два, – хотя после 88-ми кто ж им уже считает: остановилась, чуть приставив на секунду свою колчевыюю недвижимость к скамейке – тот шатнулся – она подскочила – успела, не упал – и усадила – согнув четвертушки пополам. Скинула с себя туфельки на ромбиках-каблучках – и в прозрачных стеклярусных чулочках, с наслаждением разминая мыски, пробежалась по зеленой лужайке – какая же красавица! И совсем девчонка сейчас, как только перестала оборачиваться на носатый нарост на скамейке. Волосы крашены солнечной патокой. И это летнее пальто – мягкого, сенного – или нет, мшистого что ли – оттенка и текстуры. И эта консервативная юбка – ни длинная – ни короткая, нежного колера незрелой алычи. Никогда не думала, что зеленый на зеленом и по зеленому бегом может быть так красив. Как же я соскучилась по нашим с Крутаковым играм в рассказы… Мокрая же трава.
Ну что вот он злится на меня все время?! – перевела она вдруг опять взгляд на Воздвиженского. – Вот ведь лежит рядом, пыжится, и даже кипит опять весь – и ведь ни слова ведь не скажет! Про поп-корн только. Ну что ж это за наказание-то такое?! Не могу же я ему навязать ответ – без того, чтоб он задал вопрос? А он же делает вид, что он – не-е-е, ничего, так просто рядом случайно оказался. На луговой небритой овсянице попозировать. Ох, как же пари т в воздухе. Баня у них тут какая-то в этом Кракове!
– Саш, у меня такое чувство, что я тебя как-то слегка напрягаю? – заведомо чуть смягчая слова иронией, осторожно выговорила она.
– Ты меня… по жизни… напрягаешь, – не открывая глаз, с расстановкой, сообщил Воздвиженский и чуть наморщился, как будто напряженно пытаясь выцедить опивки солнца из занавешенного уже опять жидкими чайными облачками неба.
– Мне бы очень хотелось, чтобы это не было так. Честное слово! – произнесла, тут же, уже одновременно с высвобождением слов, слыша, как идиотски, неточно, не в кассу – ни по настроению, ни по чувству – звучит. И, от смущения, вприкуску, вприглядку, заедая собственные слова кубиками Вавеля. Безумный, очень русский какой-то, в регалиях безумства, собор. Ни одного равного, симметричного околотка. Две башни – как выкрики в небо, как узкоколейка и просто околей-ка, которые даже и не пытаются притвориться равновеликими. В казарменной крепостной оправе. И одна единственная фраза – вымученная из него насильно – за весь этот уже почти год, после… «По
И как-то вдруг неожиданно для себя, отвернувшись от Воздвиженского в сторону, и нервно выкинув из щепотки колоски мятлика, совсем от сердца добавила:
– Прости меня, пожалуйста.
И тут же, услышав откуда-то с неба стклянки, встрепенулась – с радостью, что эта пытка кончилась:
– Илья ж наверняка давно торчит там ждет нас! Ап! А ну, вставай давай!
Влахернский, нехотя, вразвалочку, подколдыбал к станции через полчаса с лихвой после них – с видом, что после нескольких часов вольницы ему опять брести в концлагерь – в палатку. Бесконечно бы близким Елене ощущением – если бы она не бесконечно же рада была разбавить, хоть Влахернским, набученную компанию.
Наблюдая, как бесславно влачится Влахернский по мостовой (морщась и отворачиваясь от них, смотря куда-то как будто себе сквозь спину), она вдруг моментально поняла, как откорректировать картинку:
– Слушай, а давайте не поедем никуда сегодня обратно?! А?! Как вы? Согласны?
Влахернский аж весь зажегся от счастья.
– А ночевать где? Что ты городишь? – загундел Воздвиженский.
– Да не беспокойтесь вы! Сейчас что-нибудь найдем! Смотрите, сколько церквей вокруг! Сейчас куда-нибудь попросимся, приютить нас!
– Сумасшедшая, – кратко высказался Воздвиженский, хоть и подергивая раздраженно носом, но уже с явным позитивом в этом эпитете. И, неожиданно, согласился. Кажется – из какой-то смутно привлекательной мечты о совместной ночевке – не в разных палатках, а в каком-то загадочном новом месте; и надежды, что два компонента, добавленные друг к другу в схожих обстоятельствах, произведут ту же химическую реакцию.
И пили чай с лимоном в сумерках, тщательно размешивая их стеклянными дверцами теплого от цитрусового света кафе. С трудом уговорив кельнера заварить по-русски, и снабдить кусками накромсанной желтой пупырчатой ядрёной бомбы, медленно, по мере работы нержавеющего весла в лодке, разводящей темноту чая – долго объясняя, почему лимон ни в коем случае нельзя по-простому выжать. Но сначала учились, не протягивая гласную в чае по-немецки, не растворять ее, как песок в одноименном горячем напитке, и не зажевывать вслух, как спитую заварку по-русски, а кратко, и с размаху, бросать в воздух, как в чашку четвертной кусок рафинаду: «Хербата». Чтобы официант вообще понял, чего от него хотят. А Влахернский все отнекивался от латинских корней и боялся, что сейчас им принесут травяную настойку. Я крайне занята здесь тем, что взмешиваю горячие, горючие, вещества в граненых прозрачных мензурках.
И медными медленными ликами, раскладываясь на веер ломких овалов по очень цветной диагонали, фотографировались по очереди вспышкой бокового блика диковинного самовара – сложнейшего агрегата, с двумя круглыми разноразмерными термостатиками и бесчисленными сверкающими трубочками; купол прибора был золочен, с глазастой, растяписто размахнувшей крылья и совсем неласковой, присевшей там, на маковку, бронзовой птицей. Литавровое же пузо кочегарилось – явно на взлет – и – кривороже и выпукло – как могло, словом – отражало гримасничавшую насупротив тройную сумасбродную свободу.
И едва вышли из чайной, увидели двух юных монахов – с белой канатной перевязью на рясе (бечева вот-вот расцветет – вся в крупных почках) и отличнейшими капюшонами, длиннющий оттянутый треугольник которых доставал аж до пояса. Монахи были их возраста, не больше, – и улыбались во весь рот, шагая вниз под горку, взбивая шоколадные волны, и беззаботнейше между собой трещали.
– Братики! А где вы ночуете? – подбежала к ним сразу доверчиво Елена, сестринским панибратством лишив дара речи даже Влахернского.