Расписание тревог
Шрифт:
В их браке он занял какое-то неопределенное положение. За годы совместной жизни он так и не свыкся с ролью мужа, а позднее — отца.
Мужем была Эмма.
Она вела хозяйство, она планировала бюджет, и она же в одиночку решала самые разные бытовые проблемы, как, например, вступление в жилищный кооператив, приобретение мебели, ремонт квартиры и тому подобное.
Сначала это тешило ее самолюбие, потом показалось обременительным, а в последний год — противоестественным.
— Я развожусь с тобой, Альберт! — в конце концов объявила Эмма. — Мое терпение лопнуло.
— Право же, Эмма… — проскрипел Драбкин
— Так ты не возражаешь против нашего развода?
— Как тебе сказать, м-м…
— А почему ты не спрашиваешь, почему я с тобой развожусь?
— Потому, потому! — ответил он со ржавым смешком.
— Так я тебе сейчас скажу!
— Что ты мне скажешь, голубчик? Ась?
— Я развожусь с тобой потому, Альберт, что ты не муж, не отец, даже не член семьи!
— А что же?
— Так, соискатель!
Удар попал в солнечное сплетение; Драбкин вскочил, гулко скомкал газету, швырнул в Эмму:
— Дура! Дрянь!
— Каркай сколько угодно. Ворона плешивая. В тебе мужского ни грамма нет!
Брак их был расторгнут без обычных судейских проволочек — истец была Эмма.
Выработав замужем за Драбкиным мужскую хватку, она в два счета выбила себе жилье и, забрав дочку, съехала навсегда.
Это случилось семь лет спустя. А тогда Драбкин успешно защитил диссертацию. У него достало ума, чтобы отнестись к делу добросовестно, и хватило усердия, чтобы основные авторы не отказались от его услуг.
Теперь Драбкин доцент, подумывает о докторской.
С некоторых пор он постоянный член приемной комиссии. Здесь в его обязанности входит просмотр личных дел абитуриентов. Послужной список этого поколения способен поразить воображение любого соискателя биографии. Тут и Тюмень, и Тольятти, и Набережные Челны, и Нурек, и БАМ, и пашни Нечерноземья.
— Акселераты! — бормочет он с неприязнью, но автобиографии поступающих читает жадно, волнуясь и раздражаясь.
В последнее время Драбкин частенько прихварывает. Появилась одышка, неладно с печенью, в подглазьях — коричневые мешки.
Во время прогулок он охотно подсаживается к пенсионерам, слушает их рассказы о различных заболеваниях. Ему начинает казаться, что у него все те же симптомы, что и у них; он оживает, вторгается в разговор, спешит поделиться собственными ощущениями.
Его не слушают. Для бывалых хроников он еще не компания: не хватает возраста, двух-трех инфарктов, камней в почках, может быть, частичного паралича. Подчас Драбкину нестерпимо хочется заболеть какой-нибудь уникальной болезнью, сделаться предметом научного изучения и наконец заявить себя.
В поликлинике недавно стал консультировать молодой уролог, по слухам, очень талантливый. Больные нарочно толкутся у служебного хода, чтобы напроситься к нему на внеочередной прием.
Уролог уже несколько раз задерживался взглядом на подглазных мешках Драбкина. На сей раз он даже остановился, более того, испытующе, как некогда профессор Каштанов, заглянул ему под очки.
Неожиданно ткнув пальцем в бок, спросил:
— Больно?
— Н-не…
— А здесь?
— И здесь…
Губы Драбкина растягиваются в улыбку, обнажая редкие, больные зубы. Улыбка старит его.
— Зайдите… завтра! В одиннадцать! — приказывает уролог.
Драбкин по инерции взбегает за ним на крыльцо, но, вовремя спохватившись, спускается вниз и тут в упор глядит на онемевших нефритчиков.
Они отводят глаза.
Вскинув подбородок, Драбкин шествует к своему подъезду.
— Ко-от! — кричит он на весь двор. — Ко-о-от!
И в голосе его, чудится, поют фанфары.
Мостки
Дом возвышался посреди новостройки, как остров. Он был обитаем, заселили поздней осенью, по холодам. Строителям зима потрафила: огрехи благоустройства обнаружились только в марте, С приподъездных дорожек, провалившихся в иных местах, но все же бывших твердью, ступить было некуда. Вся строительная грязь — глина, песок, чернозем, — натасканная за зиму колесами самосвалов, башмаками, бульдозеров и тракторов, превратилась в топкое месиво. По обочинам временной дороги еще держался слежавшийся, гранитной крепости снег; по нему можно было кое-как выбраться на автобусную остановку, в магазины, расположенные на другой, обжитой стороне улицы. Но и этот чреватый опасностями путь рухнул за прошедшую ночь, теплую, с дождиком, и дом превратился в остров в буквальном смысле.
У подъездов столпились растерянные жильцы. Под аркой багроволицый комендант Пунтаков, стоя по колено в воде, нашаривал ломиком канализационный колодец.
— Ага… — сказал он и выпрямился, вытирая шею серым офицерским кашне.
Жильцы с надеждой потянулись на его «ага».
— Лопату брось кто-нибудь! — попросил Пунтаков.
Ему подали лопату.
— Крюк надо! Что твоя лопата? — раздраженно проговорил Крупеник, жилец из второго подъезда. На жеребьевке ему достался первый этаж, и с тех пор выражение ущемленности и обиды так и не сошло с его носатого, асимметричного лица.
— Не вякай под руку, — буркнул Пунтаков.
— Вы как разговариваете! — возмутился Крупеник, но его одернули.
Комендант, кряхтя от натуги, выворотил решетку. Грязная полая вода с ревом устремилась в колодец, образовав воронку. Теперь можно было скоком, с кирпичика на кирпичик, переправиться на шоссе. Пунтаков опять взялся за ломик, чтобы сбить с решетки цемент. Не вышло; тогда он закрыл колодец двумя широкими плахами, валявшимися тут без всякой видимой цели. Прикинув так и этак, сообразил, что положенные поперек колодца плахи будут только мешать, уложил вдоль. Теперь плахи прикрывали колодец и увеличивали сухую дорогу метра на три.
С этих двух плах все и началось.
Сначала Барышев хотел просто закрепить их, чтобы не расшлепывали грязь концами, когда наступаешь на середину. Где надо — подрыл землю лопатой, оставленной комендантом, где надо — подсунул камни. Плахи легли намертво.
А уходить с улицы не хотелось. Дома ждала его машинка, заправленная листом, на котором еще ничего не было, кроме заголовка «Отчет». Доктор Барышев должен был сдать его в понедельник. Как все опытные специалисты, он тяготился необходимостью писать отчеты наспех, как врач-диагностик — тем более. Вообще, за что бы ни брался теперь Барышев, все делал он не спеша, с поиском и размышлением, — минули времена блестящих озарений, материал поддавался ему теперь намного трудней, чем некогда, в пору юношеского азарта.