Распутин
Шрифт:
Они вышли уже за деревню и вошли в небольшой, но густой перелесок. Тут, в защите, было теплее. Ирина Алексеевна молча взяла его под руку и шла рядом, потупившись, красивая, но далекая. И прелестно вились вокруг маленького розового уха золотистые волосики. Сердце Вани тяжело забилось, и он вдруг нагнулся к девушке и поцеловал ее в шею за ухом. Она зарумянилась и подняла к нему свое красивое лицо для поцелуя. У него потемнело в глазах, и он очнулся уже в лесной чаще на пахучей, уже слежавшейся на сырой земле листве чинар. Ирина Алексеевна стыдливо приводила себя в порядок, и на ее взволнованном, разгоревшемся лице снова появилось это ее странное выражение: не звенит ли вдали колокольчик? Не спешит ли кто таинственный к ней с радостной вестью?
Смеркалось. Тихо шли они к деревне. А в другую сторону из деревни выползала сменная рота в окопы. Володя с Клушенцовым шли рядом, то и дело оскользаясь на острых влажных камнях горной тропы, которая зигзагами уходила в седые
Что это сегодня их разобрало? — удивился Клушенцов. — Раньше они такими пустяками не занимались… Держись пока за скалами, ребята, — крикнул он солдатам, — а там, если он эти глупости не бросит, мы сочиним вот какую комбинацию…
Тугой свист, взрыв, и Григорий Иванович, нелепо изогнувшись назад и беспомощно вскинув руками, с головой, развороченной вдребезги осколком снаряда, навзничь упал на землю, а Володя, оглушенный, сделав несколько неверных шагов вперед, упал вдруг на руки и с удивлением огляделся вокруг: дальнее село с белым минаретом странно качалось, жутко качались в дымном небе горы, и все вдруг куда-то повалилось, и ничего не осталось…
XIX
СЕМЬ МАГИЧЕСКИХ БУКВ
Тихий, серенький, совсем захолустный Могилев. Вокруг города мягкие, милые картины верхнего Приднепровья: холмы, леса, тихие воды и серенькие деревеньки с полудиким молчаливым населением. И в этом, от всего удаленном уголке мира жизнь шла день да ночь сутки прочь, простая, сонная, тихая, почти без всяких происшествий. Но вот судьбе было угодно, точно на смех, сделать тихий городок этот одним из важнейших центров Российской империи, на который были нетерпеливо обращены миллионы взглядов со всех концов необъятной Руси: волею государя императора впереди отступающих армий сюда была перенесена Ставка Верховного Главнокомандующего, то есть то учреждение, которое в данном случае было будто бы мозгом всей многомиллионной российской армии…
И вот в сереньком городке появились изумительные по своей роскоши поезда царские и свитские, огромные бородатые конвойцы в синих черкесках, чудесные автомобили — дороги для них были в спешном порядке приведены в надлежащий вид, — знаменитые генералы, представители союзных держав в их непривычных глазу мундирах, вылощенные дипломаты, спешащие и озабоченные министры, парады с музыкой и барабанным боем, торжественные молебны, бесчисленные рати шпиков, непривычная строгость к смирному обывателю, неустанная днем и ночью работа телеграфа во все концы России. И отличительной чертой этой новой жизни была какая-то особенная ее вылизанность — все эти прически, мундиры, перчатки, сапоги, лица, все сияло какою-то особенною чистотой, все было точно только что отлакировано. И говорили все эти новые лица одно с другим усиленно вежливо и, как в каком-то святилище, потушенными голосами. Даже казаки-конвойцы, даже постовые городовые, даже совсем маленькие шпики, и те чувствовали себя здесь точно какими-то жрецами, участвующими в величественной и полной глубокого значения мистерии, от которой зависят судьбы мира.
И в самом деле, все это как будто величественной мистерией и было: после какого-нибудь торжественного, похожего на священнодействие совещания голубоглазый полковник подписывал внизу исписанного листа бумаги всего семь букв — Николай— и вот начиналась всеобщая беготня с озабоченными лицами военных и штатских господ, работа телеграфа во все концы России, и семь сакраментальных букв этих приводили в движение многомиллионные армии, пушки и ружья начинали стрелять, кавалерия скакала, пылали города и деревни, бесконечные тысячи изувеченных и убитых устилали поля, и в глупейшую из всех книг человеческих, Историю, кровью, огнем и дымом вписывалась еще одна новая страница, в которой было очень много всего, но не было только одного: правды. Один нажим невидимой кнопки здесь, в захолустном городке, и разыгрывались огромные, часто потрясающие драмы — естественно, у всех этих очень вылизанных людей создавалось не только преувеличенное, но прямо совершенно сумасшедшее представление о своих возможностях, о своих силах, о своем значении в жизни. Но взирая так, с полным уважением и почтительностью на самих себя, все эти люди не то вольно, не то невольно упускали из виду два крупных обстоятельства: во-первых, что всякий нажим их кнопки обусловливался всегда всей совокупностью миллионов часто неуловимых исторических причин, а во-вторых, что этот нажим всегда неизменно давал не те результаты, которые от него они ожидали. Им нужно было отбросить или наказать врага — конечно, дерзкого, зарвавшегося ипрочее — они нажимали свою кнопку, и вот враг стирал вдруг целый ряд
Эти трагические, недостаточно до сих пор продуманные человечеством явления бессилия воли человеческой в управлении волями себе подобных, трагическое бессилие так называемых вождей, может быть, не продуманы и не поняты отчасти потому, что в случае так называемых удачкартина как будто меняется совершенно. Но это только оптический обман. Это происходит только потому, что наблюдатель берет слишком короткий период истории для своих наблюдений. Наполеон добился как будто своего под Аустерлицем, под Бородиным, под Лейпцигом, — да, но Аустерлиц + Бородино 4 — Лейпциг в итоге дают Святую Елену, то есть, другими словами, повторное нажимание кнопки в итоге давало не то, что было нужно, а часто результаты совершенно противоположные. Вильгельм II как будто добился своего и под Льежем, и под Верденом, и под Варшавой, и на Карпатах, и в целом ряде морских боев, но Льеж + Варшава + Верден + Рига + ряд блестящих морских боев = Версальскому договору. Союзные фельдмаршалы как будто добились своего и на Марне, и в последних, заключительных битвах, и на Руре, и на Рейне — да, но сумма этих успехов еще не подведена, и если учесть опыт истории, результат их будет неизбежно совсем не тот, которого ждет от них культурное человечество нашего времени. За тысячелетия человеческой истории ни вожди, ни их стада все еще не удосужились узнать, что они ничего не знают… И потому та же могилевская мистерия была снаружи очень величественна.
Но вся эта вылизанность, значительность, торжественность были лишь снаружи, для внешнего мира, для непосвященных. Все что было точно большой обстановочной пьесой, в которой все они очень дружно играли свои роли на удивление гигантской страны. Совсем не то было за кулисами, где играли, и боролись, и чадили совершенно те же страсти и в особенности страстишки, которые движут людьми и на Хитровке. Зависть, жадность, тщеславие, мстительность, гордость, женщина, пьянство, обжорство, ограниченность и прочее и тут были главными источниками вдохновения деяний человеческих, и тут минута торжества оплачивалась позором близкого поражения, и тут мучили людей тяжкие сделки с совестью, и тут темно бродило среди душ преступленье, и тут иногда встречались люди, способные на чистый порыв и на самопожертвование, несмотря даже на всю эту вылизанность и на все крестики и пестренькие ленточки, которые украшали эти гордые, подбитые ватой груди… Словом, и пьеса, и актеры были совершенно те же, что и везде, — разница была лишь в костюмах да в декорациях.
Старый М. В. Алексеев, начальник штаба Верховного Главнокомандующего, с некрасивым, простоватым, точно солдатским, но умным лицом, грубоватый parvenu [56] — он был сыном маленького армейского офицерика из захолустного гарнизона — в этом блестящем, вылизанном мире сидел в своем большом кабинете с одним из очень близких ему генералов, Катунским, который только что вернулся с фронта, куда он был послан Алексеевым с особым поручением. Все стены кабинета были увешаны огромными картами, утыканными пестрыми флачками, а большой стол был завален грудами бумаг. Утренний телеграф принес с фронта очень плохие вести, и оба генерала были в очень удрученном состоянии.
56
Выбившийся в люди, выскочка (фр.).
— Дела швах… — сказал Катунский, плотный, но подбористый человек, немножко за сорок, с очень загорелым лицом и аккуратно подстриженной, чуть седеющей бородкой.
— Нельзя ничего сделать, когда враг и на фронте, и в тылу… — блеснув очками, сумрачно сказал Алексеев, рассеянно оглядывая разложенную перед ним карту. — И еще неизвестно, какой опаснее…
— Да неужели же тыловой враг так опасен, как о нем говорят? — с некоторым сомнением проговорил Катунский. — Мне все кажется, что его значение преувеличивают…