Распутин
Шрифт:
— Ура!.. — закричали со всех сторон люди. — Ура!..
И войска, и зрители, кто самоуверенно галдя, а кто неопределенно, тяжело задумавшись, торопливо расходились во все стороны. И многие и многие уносили в душе тупое недоумение: что такое это было тут сделано и зачем? Неясная бесполезность шумного деяния томила, как кошмар. И точно в испуге пред сознанием чего-то рокового они торопливо убегали в сумерках во все стороны… Только несколько женских теней, набожно крестясь и вздыхая, боязливо рылись среди черных головешек. Они ни на волос не верили клевете и зубоскальству жидовских газет над благочестивым старцем-молитвенником и внутренно стонали над совершенным злодеянием. И, выбрав какую-нибудь черную, еще теплую чурку на память о святом, они, спрятав ее за пазуху, торопились уйти со своей реликвией поскорее прочь…
IV
КРАСНОЕ ЯИЧКО
Но сожжением
В общем, первое время революция проходила довольно добродушно. В роскошном особняке старой и очень богатой графини Клейнмихель появились гвардейские солдаты для того, чтобы арестовать ее: молва обвиняла ее в том, что она богата, что она графиня, что она Клейнмихель, то есть немка, и что с крыши своего дома она все подавала какие-то сигналы императору Вильгельму. Старушка была больна. Узнав от прислуги, что она великая мастерица игры на бильярде, гвардейцы потребовали, чтобы графиня с каждым из них сыграла по партии. Старушке было это не под силу, и она предложила солдатам избрать нескольких делегатов для игры с ней. Солдаты вошли в положение старушки и тут же произвели выборы уполномоченных, графиня по очереди разбила всех их, и гвардия должна была признать себя побежденной. Уходя, гвардейцы очень добродушно забрали с собой все шары: они были такие круглые, тяжелые, отполированные, что никак нельзя было отказать себе в удовольствии иметь хотя бы один такой шар!
Если же иногда эта же самая толпа проявляла жестокость, то это происходило только на вполне революционных, то есть очень солидных основаниях. Так вскоре начались убийства солдатами и матросами офицеров, то есть тех людей, которые, как представлялось солдатам, гнали их в бой непосредственно, которые требовали отдания себе какой-то там чести, которые иногда под злую руку давали в морду.И одних офицеров убивали просто, как полагается, а у других отрезывали предварительно носы. К этой второй категории вполне основательно были отнесены те офицеры, которые имели обыкновение при старом режиме заглядывать в дула винтовок и, если находили там грязь, то подносили свой загрязненный палец к носу солдата: «Это что же, братец ты мой? А?» Раньше в такую минуту солдат чувствовал себя просто немножко виноватым, а теперь вдруг в революционном озарении солдаты поняли, что этот палец был оскорблением их человеческого достоинства, и за это оскорбление их человеческого достоинства офицерам, разумеется, нужно было перед смертью отрезать нос…
Логика в эти горячие дни была совершенно отменена, размышление было только неприятным излишеством, а гуманность — постыдным поступком, который надо было скрывать. И поэтому, с величайшим одушевлением и слезами восторга выпустив из тюрем и зловещей Петропавловки всех политических, — свобода, свобода! Какая радость!.. — с тем же величайшим одушевлением
Подошла Пасха. Крепость была переполнена. В камере N 70 томилась больная фрейлина и друг царицы А. А. Вырубова. Камера была маленькая, темная — единственное оконце было наверху, под потолком, — холодная и сырая настолько, что со стен постоянно текла вода и стояла на каменном полу лужами. Вся меблировка состояла из железного столика и железной же кровати, которые были накрепко привинчены к стене. На кровати был брошен волосяной матрас и две грязные подушки. В углу помещался умывальник и ватерклозет. Едва только ввели ее в эту камеру, как следом ввалилась толпа солдат, которые сорвали с кровати матрас и подушки и выбросили их вон, а потом стали они срывать с арестованной ее кольца, крестики, образки. Один из солдат, когда Вырубова от боли вскрикнула, сперва ударил ее кулаком, а потом плюнул ей в лицо, а затем они все ушли, заперли накрепко дверь, а она упала на голую кровать и, охваченная отчаянием, разрыдалась. В глазок двери смотрели солдаты и улюлюкали… А рядом, в соседнем каземате, затаилась легкомысленная жена легкомысленного военного министра Сухомлинова… Откуда-то издали, точно из могилы, доносились глухие непрерывные стоны: то в темном карцере солдаты мучили Белецкого… А за окном любовно ворковали голуби…
Два раза в день Вырубовой приносили полмиски какой-то отвратительной бурды, в которую солдаты плевали, а иногда нарочно клали битое стекло. От бурды нестерпимо воняло тухлой рыбой, и Вырубова, зажав нос, с отвращением проглатывала одну-другую ложку ее, только чтобы не умереть с голоду, а остальное потихоньку выливала в ватерклозет, дрожа от ужаса: заметив это раз, солдаты пригрозили ей, что если она позволит себе не есть, они убьют ее.
Каждый день заключенных выпускали по очереди на десять минут в тюремный садик — маленький дворик с несколькими деревцами и кустиками, посреди которого стояла баня для арестантов. И каждый день узники республики с нетерпением ждали в глубине своих каменных мешков, когда их выпустят в этот садик, и с необыкновенным наслаждением любовались они и чахлыми кустиками этими, и всякой травинкой, и клочком голубого неба вверху. А над ними печально и переливчато пели старые часы «Коль славен наш Господь в Сионе…» — так же, как некогда пели они декабристам, народовольцам и всем остальным, которых опьянила мечта о лучшей жизни…
А потом снова четыре холодных сырых стены, и одиночество, и стоны истязуемых в карцерах, и умышленно громкие разговоры солдат о том, что хорошо бы заключенных женщин изнасиловать сегодня ночью, или о том, как скоро их будут расстреливать. И эта медленная физическая и моральная пытка продолжалась неделю за неделей и месяц за месяцем, и когда наконец, не выдержав страданий, несчастная женщина свалилась совершенно больной, явился доктор Серебрянников, толстый человек с злым лицом и огромным красным бантом на груди. При солдатах он сорвал с больной рубашку и грубо начал аускультацию.
— Эта женщина хуже всех… — говорил он солдатам. — Она от разврата совсем отупела… Ну что вы там, в Царском, с Николаем и Алисой разделывали? Рассказывайте… — прибавлял он.
— Как вам не стыдно, доктор!.. — простонала та.
— А, так ты еще притворяешься! — воскликнул бешено врач, и звонкая пощечина огласила каземат. — Довольно, черт вас совсем возьми! Поцарствовали…
И по его представлению начальство тюрьмы в наказание за болезнь лишило Вырубову прогулок в течение десяти дней.
И раз солдат принес ей каталог тюремной библиотеки, страшную книжку, над которой умирали душой многие и многие заключенные. Она открыла ее и вдруг среди страниц увидала безграмотную записку: «Анушка, мне тебе жаль. Если дашь пять рублей схожу к твоей матере и отнесу записку».Вырубова так вся и задрожала: искренно это или провокация? А вдруг за ней следят, хотят подвести? Она пугливо покосилась на дырочку в двери: там никого не было. И искушение перекинуться словом с близкими было так велико, что она не утерпела и на вложенной солдатом в каталог бумаге написала несколько слов матери. Солдат, придя за каталогом, унес его и, уходя, незаметно бросил в угол кусочек шоколада…