Распутин
Шрифт:
В комнате постепенно темнело. Тихие тоскливые стоны впавшей в забытье Евгении Михайловны бередили душу. Сергей Васильевич, чтобы забыться немного от тяжелых дум и опасений, потянулся к папке, которую, разбирая чемодан, он положил на стол. И все так же машинально он раскрыл ее, и глаза его побежали по мелко исписанным его рукой страницам. Это была легенда, которую он писал перед отъездом для демократического журнальчика для всех.Ему казалось, что с того вечера прошло уже много, много времени…
И мысль его зацепилась за написанное, и снова перед ним в этом душном воздухе,
«Старый, мудрый Сеид-аль-Наман замолчал и, поправив угли догоравшего костра, устремил грустный взор в пустыню.
— Почему же люди опять забыли о законе неба? — спросил я после небольшого молчания. — Почему они больше не братья?
— А потому, что они перестали смотреть на звезды… — отвечал он. — Они думали, что больше этого уже не надо. А потом дела земли снова увлекли их понемногу, и все забылось, все запуталось опять. Но, — продолжал старый араб, — придет время, и может быть, недалеко оно, снова люди вспомнят о вечном законе, записанном в небе золотыми письменами. И это будет уже навсегда…
— Да будет ли? — спросил я тихо.
— Посмотри в небо… — вместо ответа с тихой улыбкой проговорил Сеид.
Я поднял глаза в сверкающее над черной тихой пустыней небо и сразу несомненно узнал, что будет…»
Он кончил свою легенду и задумался.
Темнело…
Евгении Михайловне вдруг стало лучше. Жар как будто спал немного. Повернув тихонько голову, она пристально смотрела на склонившегося над бумагой мужа, огромного, волосатого и доброго. Зачем она сделала всю эту непозволительную глупость? Как могла она позволить себе увлечься этим вечно болтающим и самоуверенным шутом? О, если бы только встать, только выздороветь — она преданностью собаки, любовью беспредельной загладила бы свою бессмысленную ошибку! И с беспощадной ясностью вдруг поняла она, что ей не встать, что сделанного не поправишь, и точно какая гора бессмыслицы вдруг придавила ее. Она мучительно застонала.
Сергей Васильевич тихонько на цыпочках подошел к ней и ласково спросил:
— Ты что, милая?
Она не могла ответить — судорога сжала горло — и только две огромных слезы налились в углах впавших, теперь закрытых глаз. В сумраке он не заметил этих слез и, постояв над ней немного, опять тихо-тихо отошел к окну. А тоне только придет, знала она, но уже идет, уже близко. Вся ее мучительная жизнь встала перед ней вдруг как на ладони во всем ее страдании и во всей ее бессмыслице. Она тихо поразилась: да за что же?! Но никакого ответа не было. Да и не все ли равно? Вот оноидет, идет, идет…
— Сережа… Милый… — не своим голосом крикнула она. — Сережа…
Он бросился к ней.
Она быстро схватила обеими руками его огромную руку и с глазами, полными бесконечного ужаса, слабым голосом, вся дрожа, повторяла:
— Сережа… милый… Сережа…
Из сумрачной мглы глядели огромные, прекрасные, как всегда, горячие глаза, но глядели не на него, а куда-то мимо, странно далеко. Он нежно позвал ее, и мукой безбрежной звенел его голос:
— Женя… родная… девочка моя…
Исхудалая грудь в мучительном усилии тяжело поднялась, глубоко опустилась, сжимавшие его руку руки ослабели, и как-то жалко чуть приоткрылся рот.
И — наступила страшная тишина.
Все было кончено.
Он опустился на колени, приник, полный ужаса, страдания и какого-то непонятного благоговения, к ее изголовью и зарыдал надрывно… Вечерний бриз, влетев в окно, чуть шевелил волосами умершей и страницами его рукописи на окне. А за окном безобразно шумел душный и вонючий город, и по пыльным улицам как угорелые бегали мальчишки и какими-то фальшивыми голосами, с азартом, с непонятной радостью кричали:
— Экстринныя тилиграммы! Мобилизация в Сербии! Россия требует прекращения мобилизации в Австрии! Экстринныя тилиграммы!
Георгиевский, приехавший по каким-то делам погибающей коммуны в город, понял, что ждать нельзя и минуты — он был в очень призывном возрасте, — и, набросав несколько слов на открытке Догадину, сам тотчас же понесся в Москву… Догадин, получив открытку, тоже собрался уезжать, а за ним и все остальные коммунисты, очень довольные, что находится приличный предлог развязаться с проклятой коммуной. Толстовцу с бараньими глазами даже не сообщил никто, что его имущество — он за него не получил ни единой копейки — брошено на произвол судьбы…
XXXVIII
ТАЙГА
Дух захватывающие просторы, гул ветра и пустыня… Черно-зеленое море тайги ползет, шумя и стеная под ударами ветра, с увала на увал, перебрасывается через чудовищные, полноводные и пустынные реки, поднимается на горы, затопляет широкие долины и во все стороны, куда ни кинешь взгляд, уходит за горизонт. И сумрачная беспредметная тоска наполняет всю эту дикую безбрежность, и давят ее тяжелые седые тучи, клубящиеся в низком и угрюмом небе… И отравлен воздух запахом гари — где-то горят леса…
Григорий, недавно вставший после раны, нанесенной ему неизвестно зачем безносой и сумасшедшей нищей Феонией — должно, подослал какой-нито сукин сын эту дуру, — и еще слабый, на белом, низкорослом, но крепком маштачке с мохнатыми ногами и беспорядочной гривой задумчиво ехал чуть видными тропами тайги. Он ездил по делу сватовства своего племяша Васютки на заимку Кудимыча, которого он называл своим благоприятелем только потому, что он знал, что на свете у всех людей есть благоприятели, но которого он не задумался бы предать — как, впрочем, и Кудимыч его — за грош, а то и даром, со скуки, от нечего делать, смеху ради.Кудимыча дома он не застал и вот возвращался домой, до смешного, до жалости маленький в этом шумящем и воющем угрюмом море тайги. Только свинцовая тоска в глубоко запавших тяжелых глазах была большая, истомная, смертная… Негоже что-то опять ему было эти последние дни…