Распутин
Шрифт:
— Согласен, согласен… — сказал князь. — Не я ли первый учил тебя уважать мнение других людей, мальчик? Ты хочешь так? Прекрасно: да будет так! Это не очень практично, но… но все же я очень понимаю, очень ценю твое решение и буду своим сыном гордиться… Но, друг мой, помни: тяжкая вещь война! Что на большое дело ты в нужную минуту будешь способен, я знаю это, но помни: самое трудное — это дело маленькое, незаметное… И, может быть, не раз и не два, а сто раз тебе будет страшно тяжело… может быть, будут минуты упадка духа, малодушия, раскаяния в своем поступке, так вот, милый, когда такие минуты придут, вспомни о своем прадеде… — встави
Коля быстро встал.
— Кроме него, в минуту слабости у меня есть и еще одна поддержка… — дрожащими губами сказал он, и глаза его засияли напряженным светом. — Это — воспоминание о моем отце… о моем честном и благородном отце…
И движимые одним чувством, они устремились один к другому и крепко обнялись. И князь, не скрывая, вытер проступившие на глазах слезы.
— Благословлю я тебя уже при самых проводах, милый мальчик мой… — сказал он. — А теперь… — он пробежал глазами по полкам ближайшего шкапа, — теперь мне хочется подарить тебе кое-что… Вот, возьми это с собой… — сказал он, вынув из шкапа и подавая сыну четыре томика «Войны и мира». — И читай там: это будет очень подкреплять тебя… Вот. А теперь давайте займемся хозяйственной стороной дела: надо приготовить деньги, необходимые вещи…
— Милый папа, денег я возьму с собой ровно столько, сколько берут запасные, пять, десять рублей… — сказал твердо Коля. — Я не хочу ничем отличаться от них… И точно так же со всяким снаряжением… Вот эти четыре книжечки будут единственной разницей между мной и ими, и ты не можешь не согласиться, что и это уже огромный плюс в мою пользу против них. Да, впрочем, и некогда снаряжаться особенно: маршевые роты уходят от нас послезавтра, и вот тут мне, пожалуй, понадобится твоя протекция, чтобы мне не оставаться до следующего эшелона, а уйти уже с этим…
В передней раздался звонок. Младшая княжна вышла в коридор — прислуга ушла за покупками — и, вернувшись, подала отцу пакет из редакции «Окшинского голоса». Князь тотчас же вскрыл его: там были невероятно тяжелые — и потому совершенно нецензурные — подробности о страшном разгроме самсоновской армии под Зольдау. Наскоро пробежав сообщение, князь с потемневшим лицом спрятал его в карман и проговорил спокойно:
— Смотри не забудь, Маша, отдать Афанасию корректуры…
И в большом полутемном кабинете, освещенном портретом прекрасной женщины, под благодушным взглядом старого декабриста возобновился разговор о предстоящем отъезде Коли на фронт…
III
ДОН КИХОТ САМАРСКИЙ
Огромный сектантский мир волновался под ударами войны глубоко и напряженно. Для тысяч и тысяч этих людей, не удовлетворявшихся рамками старой, для них душной жизни и всем напряжением души искавших выхода из этого царства Зверя, как говорили они, война вдруг явилась страшным оселком для испытания силы, искренности и чистоты их веры. Все они исповедовали или, по крайней мере, старались исповедовать заповедь Христа о любви к врагам и никак не признавали войны, но старые магические слова: законы военного времени, военно-полевой суд, расстрелтяготили их души неотступным кошмаром, и потому только немногие решились скрыться от призыва, а остальные все явились к воинскому начальнику. Таких же, которые нашли в себе силы открыто выступить против Зверя, которые отказались от военной службы совсем, оказалось лишь несколько человек, и они
В числе покорившихся был и Кузьма, зять старого Никиты, смышленый мужик с горячим нетерпеливым сердцем. И когда провожали его семейные и братья по вере в Самару, он плакал тяжелыми слезами и все повторял:
— Иду… Знаю, что грех великий, но страшусь… Ну только знайте все, братья, что чрез меня ни одна ерманка плакать не будет… С виду покорюсь им, а разбойного дела их делать не буду никак…
Но, сделав этот решительный шаг, то есть примирившись с необходимостью служить, Кузьма этим, однако, не прекратил в себе тяжелой душевной борьбы: голос совести упрекал его и днем и ночью, он ничего не ел, не спал и ходил по шумным вонючим казармам туда и сюда, ослабевший, с большими горящими глазами, а по ночам тяжело плакал.
Была учебная стрельба. Задумчиво опираясь на винтовку, Кузьма дожидался своей очереди. Его некрасивое лицо с большим утиным носом, маленькими глазками и короткой, густой, похожей на войлок бородой было бледно и осунулось. Под треск залпов и жадноторопливую пальбу пачками в нем шла прежняя мучительная борьба. Вчера при проверке знаний по словесностион не выдержал, не мог сказать того, что требовало от него ближайшее начальство, эти всюду сверкающие штыки, эти огромные казармы, полные циничной ругани, бесшабашных и бессмысленных песен, рокота барабанов и нестройных звуков труб.
— Ну, что бы ты сделал, если бы ты стоял на карауле у тюрьмы и увидел бы, что из тюрьмы убегает арестант? — авторитетно спросил его молодцеватый старший унтерцер.
Кузьма поднял на него свои горящие глаза и после минутного колебания отвечал:
— Я сказал бы: беги, брат, поскорее от этого проклятого места… Только поскорее!
Это было так неожиданно, так нелепо, что все вокруг разразились хохотом: хохотали солдаты, молодые и запасные, хохотало всякое начальство, тонким язвительным смехом хохотали штыки, хохотали массивные, засаленные, покрытые сплошь всякими похабными надписями стены казармы.
— Здорово! Хороший из тебя солдат будет… — хохоча, повторяло начальство. — Ну а ты, Карпов, что бы сделал? Может, еще махорочки на дорожку дал бы?
Нет, Карпов окликнул бы арестанта, как полагается, три раза, а потом застрелил бы его…
— Молодчина!
Кузьму оставили в покое — мало ли какие чудаки на свете есть… — но до самого вечера его шутка ходила по казармам, возбуждая всеобщее веселье. А вокруг все рокотали барабаны, слышались пошлые похабные песни, тянулись нескладные звуки из музыкантской команды: хрипели и жирко крякали басы, прозрачно свистели флейты, глухо ухал большой барабан, сухо и бодро звучали корнеты. И это ужасное месиво звуков как нельзя лучше выражало душевное состояние огромных казарм.
Всю ночь Кузьма не спал и все думал, думал, думал. Думы о покинутой семье, упадок духа, бледный лик Христа, страшное будущее, решение исполнить свой долг до конца и леденящий душу страх. И так до рассвета. И как только в свежем утреннем воздухе прозвенели трубы горнистов, как только увидел он всю эту огромную массу серых людей, пушки в кожаных намордниках на плацу, часовых с острыми штыками, эту грязную громаду казарм и этот большой, еще спящий своим сытым сном город, он снова почувствовал себя маленьким, бессильным и, полный муки, взял винтовку и стал в ряды.