Распутин
Шрифт:
Ваня втайне ужасался на свою глупость, на то, что он не может понять таких всем понятных простых вещей, и не знал, что делать. Путала его немножко и дума о Фене: ему хотелось пойти назло ей — чтобы доказать ей этим ее бессердечность, заставить ее плакать, каяться…
Более простой и ясный, Володя посмотрел вокруг, проходил несколько дней задумчивым, а потом как-то в сумерки вошел тихонько — чтобы не слыхала мама — к отцу и сказал:
— Папа, а я думаю, что мне надо идти…
— Куда, друг мой?
— На фронт.
Галактион Сергеевич давно ожидал этого, но все же, когда услышал эти два коротеньких слова от сына, он смутился и не нашелся сразу, что ответить. Наступило напряженное молчание. И наконец мягкий слабый Галактион Сергеевич, сдерживая дрожание голоса, проговорил:
— Да, и
— Мама? — тихо подсказал Володя. — Да.
— Как-нибудь, потихоньку, постепенно… Она поймет.
И было решено осторожно подготовить мать, а в следующее же воскресенье позвать Гвоздевых — о будущей свадьбе никто не говорил, потому что это само собой разумелось, — и все объявить. Но как только начали они подготовлять Серафиму Васильевну, она — как это всегда бывает с такими подготовками— с первых же осторожных, неясных, отдаленных слов поняла все, побледнела и ничего не сказала. Но с этой минуты часто и днем, и ночью Галактион Сергеевич заставал ее на коленях перед осиянным лампадой образом в горячей молитве. Он ходил вокруг нее на цыпочках и был особенно учтив с нею. А сам часто уединялся в своем крохотном кабинетике.
В воскресенье вечером — вечер был холодный, звездный, ядреный — к Похвистневым пришли Иван Николаевич с Марьей Ивановной, Таня и Ваня. Квартира у Похвистневых была маленькая, чистенькая, но очень скромная. От былой родовой роскоши сохранились только почему-то великолепные массивные часы из черного мрамора, изображавшие знаменитого торвальдсеновского льва. Они торжественно стояли на особом столике в простенке под огромным стеклянным колпаком — точно это был тихий алтарь всему похвистневскому прошлому, чему-то угасшему, но бесконечно дорогому. Тихая, величественная, как королева, всегда вся в черном, с бледным выразительном лицом и большими черными, подернутыми слегка грустью глазами Серафима Васильевна, как всегда, сдержанно-ласково встретила близких людей и с особенной сердечностью приласкала всегда веселую Таню.
Разговор в маленькой, теплой и уютной столовой против обыкновения не вязался. Точно в самом воздухе было что-то такое, что тревожило всех.
Были паузы, была привычная напряженность, была даже неловкость. Володя был нервно весел, но теперь его веселость на заражала.
— Вот вы как-то изволили выразить мысль, Иван Николаевич, как ошибочно говорят, что старость не радость… — сказал не без усилия Галактион Сергеевич. — Представьте себе: вы правы… В последнее время в эти дождливые вечера я от нечего делать стал приводить в порядок наш скромный теперь семейный архив, и вы не можете себе представить, сколько тихих и высоких радостей нашел я среди этих пожелтевших, а часто и совсем истлевших бумаг! Молодежь, конечно, меня не поймет, но вам это близко. И между прочим — это будет и тебе интересно, мама — вспомнил я одну забавную историйку, которая произошла у нас в Подвязье, когда меня и на свете еще не было…
— Очень интересно! — поддержал его Иван Николаевич. — Я люблю нашу старину, а в особенности все эти мелочи, знаете… В мелочах-то и есть весь букет…
— Вы совершенно правы. Как вам известно, мой отец вел очень широкий образ жизни, жил настоящим grand seigneur… [43] — продолжал Галактион Сергеевич. — Одевался он даже в деревне умопомрачительно. И был у него эдакий пунктик: никогда не носить один и тот же жилет два дня подряд. И в гардеробе его было поэтому ровно триста шестьдесят пять жилетов, и камердинеру были даны точные и строгие инструкции, в какой очереди подавать их. Ты послушай, мама, это очень любопытно… — мягко призвал он к вниманию глубоко задумавшуюся о чем-то жену.
43
Вельможа (фр.).
— Да, да, я слушаю, голубчик… — встрепенулась та и подавила вздох.
— Да… И вот раз, — с грустной улыбкой продолжал Галактион Сергеевич, — приезжает в Подвязье Анна Михайловна Званцева, его кузина из очень обедневшего рода, со своим сыном Васей…
— Позвольте: Василий Званцев… — вспомнил Иван Николаевич. —
— Он самый… Теперь это уже совсем белый старик, а тогда это был юноша, которого мать и везла как раз пристраивать в Петербург… Вы извините, что я говорю Петербург — Петроград у меня что-то не прививается. Да тогда и не было Петрограда, а был Петербург и даже Санкт-Петербурх… Да… А так как Званцевы были очень бедны, то и заехала Анна Михайловна к моему отцу за подкреплением: он родню поддерживал охотно. Отец обласкал молодого человека и обещал дать и денег и письма рекомендательные. Обрадованная Анна Михайловна горячо благодарила его и решилась рискнуть еще просьбой: «Может быть, братец, — в нашей семье с двенадцатого года французский язык был не в фаворе — может быть, братец, вы снабдили бы Васю и чем-нибудь из платья: он как раз вашего роста. У него на этот счет очень слабо, а ваши запасы и ваш портной известны всем и в столицах». — «Хорошо, — говорит отец, — надо посмотреть, что тут можно сделать…» И тут же позвал он своего камердинера и приказал ему развесить в зале прежде всего все жилеты, чтобы он сам мог отобрать для Васи некоторые. И вот чрез некоторое время камердинер докладывает, что жилеты для обозрения готовы. Мой отец в сопровождении Анны Михайловны и Васи вышел в зал: по спинкам стульев, на сиденьях, на рояли, по столам и диванам, всюду и везде висели и лежали жилеты — эдакая многоцветная, пестрая россыпь, так сказать… И обошел их все мой отец раз, обошел два, останавливаясь то перед тем, то перед другим, прикидывая, размышляя, еще обошел… «Нет, сестрица, — вдруг решил он, — извините, но дать Васе что-нибудь из жилетов я не могу. И денег дам, и письма, как сказано, но из одежи, извините, не могу…»
Иван Николаевич весело рассмеялся. Серафима Васильевна с усилием улыбнулась. Красивые глаза Тани остановились на взволнованном лице Володи с вопросом: да что такое у вас случилось? Володя вдруг порывисто встал. Мать в испуге глядела на него, и в глазах ее уже наливались две большие жемчужины. Галактион Сергеевич, покашливая, рассматривал свои изумительные ногти.
— Папа, ты видишь сам, что даже твои триста шестьдесят пять жилетов не помогают… — сорвавшимся голосом сказал Володя. — Нам всем так тяжело, точно связанные… И надо сказать все… сразу…
— Говори! — не подымая глаз от ногтей, тихо сказал Галактион Сергеевич.
Серафима Васильевна побледнела еще более.
— Мамочка… Таня…
И Таня — точно молния ее вдруг озарила — сразу поняла все. И затрепетала: «Да он просто не любит меня, если решается на такой шаг!» И она строго взглянула на его отчаянное лицо, в котором были и страх, и любовь, и решимость, и что-то совсем, совсем новое, точно торжественное, ужасающее. И лицо это сказало ей, что он ее любит, как прежде, но что — так надо.
— Мамочка… Таня… папа все уже знает… — оборвался опять Володя. — Я должен идти на… фронт… Иначе совершенно невозможно…
Мать, закрыв глаза платком, торопливо пошла вдруг из комнаты.
— Мамочка! — крикнул Володя жалостно, протягивая к ней руки.
Мать остановилась вполоборота, бледная, строгая и торжественная.
По лицу ее бежали крупные слезы.
— Я… я знала… Я — согласна… Но… я сейчас приду… Не мешай мне…
И она вышла. Только Галактион Сергеевич знал, что она пошла молиться. Таня, во все глаза смотревшая на своего совсем нового теперь Володю, не знала, что ей теперь надо делать. Только в душе все яснее становилось: он уйдет и, может быть, не вернется. В груди что-то вдруг затеснило, и она разрыдалась.
— Таня… Милая… — со всех сторон обступили ее. — Надо быть мужественнее… Что делать? Судьба… Таня, если я останусь, мне будет стыдно… стыдно, стыдно… И ты сама будешь потом стыдиться меня и презирать… Танюша, это тяжело, но он все же прав! Надо идти… Но, деточка моя, ты и нас заставишь всех плакать…
— Таня!
Все обернулись.
Бледная и черная, с сияющими глазами, но уже умиротворенная и точно просветленная, сзади стояла Серафима Васильевна. Таня подняла ей навстречу свое искаженное страданием и мокрое лицо. Та протянула к ней руки, и Таня с новым взрывом рыданий бросилась к ней на шею. Серафима Васильевна то молча гладила ее по плечам, то губами водила нежно по золотистым волосам девушки.