Распутин
Шрифт:
— Господа… господа… Прошу внимания… — взывал он, встав со стаканом мутного пойла в руке. — Мы выпили, так сказать, и за здоровье именинницы… гм… и за здоровье дорогих гостей… вообще… но мы, педагоги, забыли, так сказать, еще нашу постоянную, так сказать, именинницу или, точнее, покровительницу… или, как говорят в газетах, патронессу, святую Татьяну…
— Но Татьянин же день прошел давно… — робко заметил тоже захмелевший Кондратий Иванович.
— Да, брат, можно сказать: хватил! — грубо засмеялся
— Нисколько, нисколько! — горячо возразил тот. — Может быть, я в чем-нибудь не совсем точно выразился, но не будем, так сказать, формалистами, господа… Дело не в словах, а… а… вся образованная Россия пьет… правда, в свое время… в честь этой, так сказать, высокой патронессы наших скромных очагов просвещения… И потому и я желаю провозгласить тост…
— За здоровье святой Татьяны!.. — с грубым хохотом подсказал архитектор.
— Нет… — опешил немножко оратор. — Но все равно… Ура! — вдруг дико завопил он и одним махом осушил свой стакан.
Никто не поддержал его, и вышло ужасно неловко и глупо. Петруша все время заливался беспричинным смехом. Акушерка поводила очами.
— Ну, я пошел… — вдруг сказал, вставая, Алексей Васильевич.
Хозяин бурно запротестовал.
— Нет, нет, Василий Артамонович… — угрюмо отозвался тот. — Ты меня знаешь: раз я сказал аминь, значит, аминь…
Он вышел и, торжественно гудя, пошел к себе, темный, сумрачный, тяжелый. В голове его было мутно от гнусного пойла, в душе стояла тоска непроходимая. Он вошел в свою комнату, сел за загаженный письменный стол свой, на котором в беспорядке валялись ученические тетради, и опустил голову на руки. Со стены смотрели на него едва видные от грязи, выцветшие от времени портреты всяких писателей, приобретенные им, когда он был еще молод. И ему захотелось закричать диким, страшным голосом: спасите! Погибаем!
— Со святыми упокой… — машинально затянул он, угрюмо и торжественно. — Христе Боже, душу раба твоего…
В грязном столе его тлели тихо его дневники, его статьи, которые безрезультатно старался он когда-то поместить в газетах о жизни деревни, письма таких же тогда, как и он, молодых людей, которые уверенно пошли в народ, чтобы помочь ему, чтобы сделать большое, как они думали, дело. Все кончилось. Он ничего не сделал. Звериная жизнь вокруг так и осталась звериной жизнью. А его вот задушило…
— Иде же несть болезнь, ни печаль, ни воздыхания… — мрачно тянул он, думая тяжелые думы свои.
— Ах ты, сукин сын! — вдруг завизжал в прихожей звонкий тенорок Василия Артамоновича. — Ты кто? Сторож? Сторож?
— Ну, сторож… — дерзко отозвался Матвей. — Еще что будет?
— А я — учитель… И я тебе, хаму, приказываю: иди немедленно за лошадьми… — кричал пьяный. — Я желаю с гостями кататься,
— Па-азвольте, полупочтенный… — вмешался архитектор. — Масленица прошла, и кататься мы не ж-желаем…
Тревожные женские голоса уговаривали бушевавшего Василия Артамоновича. Кто-то засмеялся пьяным смехом. Угрюмо и с ненавистью отвечал сторож Матвей. В окно угрюмо смотрели непогожие сумерки, и мрачны были черные лесные дали. Ах, нехороша, непонятна, жестока жизнь! Алексей Васильевич уронил голову на стол и завыл.
— Это еще что за новости такие? — раздался за ним насмешливый пьяный голос жены. — Нажрался? Ну, реви… А мы вот кататься желаем…
В передней вдруг опять взорвались пьяные голоса.
— А-а… — орал бешено Василий Артамонович. — Так секретничать с ним, щенком белогубым, захотелось?.. Шуры-муры?..
— Да помилуйте, Василий Артамонович… Да разве я посмею?.. — белыми губами оправдывался струсивший Кондратий Иванович. — Что вы?..
Аксинья Ивановна, бросив мужа, вылетела в затоптанную переднюю.
— Ну и ревнивец! — хихикнула она пьяно. — Да что Кондратий Иванович съест, что ли, ее? Не убудет…
— С молокососом? А? Ах ты, мразь…
Петрушка с Сашкой просто за животики хватались со смеху. Архитектор тупо уставился на буяна своими водянистыми глазами, точно соображая что.
— Оставьте, Василий Артамоныч… — робко вступилась за дочь Матвеевна. — Что вы издеваетесь-то? Не крепостная…
— А-а, не крепостная… — вдруг взвизгнул Василий Артамонович, точно он только и ожидал этого слова. — Не крепостная?! Не смей, значит, и слова сказать?! Так на ж вот тебе, шкуреха!
И со всего размаха он ударил жену по побледневшему и омертвевшему лицу…
— Па-азвольте… Пазвольте… — вдруг вмешался архитектор. — Если вы джентльмен…
— Ах ты, негодяй… — вдруг вспыхнула Валентина Николаевна, которая вообще терпеть не могла этого шибздика. — Да как ты смеешь? Давно ли она у тебя после родов встала?
— Я не смею? Я?!
И снова он быстро хлестнул по лицу плакавшую навзрыд жену. Кондратий Иванович от ужаса едва держался на ногах. Акушерка с искаженным от бешенства лицом бросилась к буяну.
— А-а, и тебе захотелось? — бешено заревел он. — Паллучай!
И девушку ожгла звонкая пощечина.
Не помня себя от ярости, она рванулась к Василию Артамоновичу, сбила с него шапку из фальшивого бобра, вцепившись в волосы, швырнула его на грязный пол и, задыхаясь, стала бить его как попало.
— Вот тебе, сволочь ты эдакая… Вот тебе! Вот тебе!
Избитая жена мучительно рыдала. Плакала Матвеевна жалкими старческими слезами. Петруша, Сашка и Аксинья Ивановна с ног валились от душившего их хохота.