Распутин
Шрифт:
— Семь часов… Шоссе разбито.
— Здорово! Что же, на двор?
— Не стоит. Отдохнем часок и назад.
— Вот пустяки! Ночуете…
— Нет. Завтра гонки.
— Ну, идемте, идемте…
Все, весело переговариваясь, пошли к заплетенной какою-то причудливой зеленью террасе. Горничные в белых штучках почтительно принимали от гостей верхнюю одежду и всею фигурой выражали полную готовность расшибиться для них вдребезги.
Анна Егоровна оторвалась на минутку, чтобы внести нужные изменения в обед, Люба
— Ну а мобилизации не боишься? — наливая всем холодной водки, спросил шутя Степан Кузьмич Ваню.
— Нет. Все улажено… — отвечал тот, прожевывая какую-то удивительную рыбку. — Как директор не подлежу.
— Да ведь вы на оборону не работаете?
— Стали работать. Для меня. Материи защитного цвета.
— И вполне безопасно?
— Вполне. Для защиты отечества тяжел.
— Эдак все бы отяжелели!
— Их дело. Пусть устраиваются.
— А на это лето никуда? — спросила Анна Егоровна Любу.
— Нет, хочу прокатиться в Кисловодск… Вот и дядя Вася собирается.
— Ах, старичок, старичок, пора бы тебе и о душе подумать… — пошутил Степан Кузьмич.
— И думаю, и думаю…
— Думаешь ты о девочках…
— А что же? И девчоночек Господь сотворил… — сказал старичок. — Мы с девчоночками живем по-милому, по-хорошему. Жалеют они меня, старичка. Сударушки вы мои, для чего и на свете-то вольном жить, как не для своего собственного удовольствия? Нет, нет, я вот лучше красненького…
— Поедемте и вы… — сказала Люба. — Вот Ваня и отвез бы нас всех на машине прямо до места…
— Ой нет, куда там… — вяло проговорила Анна Егоровна. — Пылища, жарища… Нет, я ни за что!
— Распускаешься ты, вот что я скажу тебе, сестрица… — сказала, смеясь, Люба. — Разве можно жить этой вашей провинциальной коровьей жизнью? Спите, едите, зеваете…
— И я не поеду… — протелеграфировал Ваня. — Предполагается пробег Москва — Томск.
— Смотри, не сломай головы… Мужичишки теперь сердитые, черти… — сказал Степан Кузьмич.
— Нет. Я с графом Пустозерским. Поберегут. У него связи.
И была удивительная лососина, и ростбиф, и цыплята, и спаржа, и всякие вина. Лица раскраснелись, языки развязались, и глаза заблестели. Вдали у реки свистел паровоз. У чугунной решетки торчали любопытные, и у них текли слюнки. А Степан Кузьмич, как только замечал за густыми кустами эти фигуры любопытных, невольно поднимал диапазон выше, громче говорил, громче смеялся и
— А ну, еще шампанчику!
— Ого! — воскликнула Люба, вдруг заметив павлина. — Давно?
— Разве ты его раньше не видала? Давно… Правда, хорош?
— Нет, я не люблю их… — глотая холодный покалывающий огонь вина, отвечала Люба. — У них ужасно неинтеллигентные морды…
И она рассыпалась серебристым смехом.
Павлин взлетел опять на забор, дико вскрикнул и вдруг распустил свой хвост…
— Ого! — сказал кто-то за забором почтительно.
— А ну, еще шампанчику! — сияя, проговорил Степан Кузьмич.
— А не довольно ли тебе, дядя Вася? Смотри, развезет… — пошутила Люба.
— Могущий вместити да вместит, сказано в священном писании, милочка… — кротко отвечал старичок. — Разве ты не читаешь его никогда?
Все засмеялись, даже Ваня, густо налившийся кровью от выпитого вина.
— Эх, надо, что ли, граммофон завести на радостях! — воскликнул Степан Кузьмич. — Давай, дядя Вася, выберем пластинки — ты ходок по этой части…
В окно выставилось огромное серебряное жерло граммофона.
— Это вот все русские оперы… Это итальянские… — говорил Степан Кузьмич, указывая на полки огромного шкапа, набитого пластинками. — Тут вот шансонетка. Это рассказы. Это скрипка…
— Да позволь: сколько же у тебя этого добра? — изумился дядя Вася. — Это поразительно!
— Ну что там… — небрежно сказал Степан Кузьмич. — Каких-нибудь тысячи три пластинок, не больше…
— Ого!
— Тут есть вещи, которые и сами мы ни разу не играли еще… — сказал Степан Кузьмич. — Вот хочешь эту — «Дубинушку»? Шаляпин, соло? Или Вяльцеву вот: «Гайда, тройка…»
— Валяй лучше Вяльцеву!
— Ты на мембрану-то, брат, внимание обрати: антик муар [54] с гвоздикой! Ни у кого такой во всей России не найдешь, может…
Они отобрали стопку пластинок и, поручив вертеть граммофон Стеше, глазастой горничной с белой штучкой, вышли снова на террасу.
54
Antique moire — старинный муар (ткань) (фр).
— Еще бутылочку?
— Можно, можно…
— А что же персиков никто не попробовал? Свои ведь, не елисеевские…
Смеркалось. Сильно пахло росой и цветами. Город затихал. Мустафа грустно смотрел на суету людей на террасе — его тяготила и музыка эта, от которой хотелось выть, и весь этот ненужный, по его мнению, шум. А граммофон валял вовсю.
— Эх, только вот дамы тут, а то я такие пластинки закатил бы вам, пальчики оближете!
— Ну, не институтки, Степа! — сказала Люба.