Распятие
Шрифт:
9. Май 1960 года, суббота, раннее утро
Хорошая это штука — велосипед. Особенно, если надо от чего-нибудь, или от кого-нибудь, убежать. Скажем, от себя самого. Хотя теперь-то я хорошо знаю, что от себя не убежишь не только на велосипеде, но и на мотоцикле. Даже, пожалуй, на мотоцикле еще меньше. Но тогда я верил, что убежать можно. И каждый вечер совал носки своих потрепанных кед в туплексы и крутил, крутил педали, пока в глазах не появлялись черные круги. Усталость, по крайней мере, отнимала у меня способность думать и чувствовать что-либо другое, кроме самой усталости. А мне было от чего убегать…
Она не пришла в
Это теперь, когда прошло много лет, я хорошо знаю, как мне нужно было тогда поступить. А получив это странное послание, я кинулся к телефону, но мне никто не ответил. Я звонил несколько дней — пусто. Тогда я написал одно письмо, другое. Я умолял, я заклинал, я пытался что-то объяснить. Ответом было молчание. Я никак не мог взять в толк, как она могла так неожиданно вычеркнуть из своей жизни все, что у нас было. А было у нас шесть месяцев любви, такой горячей, такой жгучей, такой сумасшедшей. Если бы мне кто-нибудь объяснил, что произошло, мне было бы легче. Наверное, было бы легче. Сам себе я ничего объяснить не мог. Потому что все еще жил этими днями и неделями, часами и минутами нашей любви.
До этого я не знал, что такое тоска — теперь я постоянно видел ее печальные глаза, устремленные на меня из бесконечности. До этого я не представлял, что такое одиночество — теперь я оставался наедине с собой даже тогда, когда меня окружали мои товарищи. Я мог разговаривать, мог даже смеяться, но это не я говорил, не я смеялся, потому что, даже смеясь, я продолжал молча всматриваться в печальные глаза моей тоски. А когда я оставался один…
Когда я оставался один, то час за часом, минута за минутой перелистывал тоненькую книжицу своей короткой любви — особенно три последних месяца — и все, что было до этого. Может, я чем-то провинился перед своею любовью, что-то сделал не так или что-то не сделал, что нужно было сделать? Может, моя вина накапливалась день ото дня, а я не замечал этого? Может, в тот день, когда она была у меня последний раз, когда…
О, господи! Перед моими глазами возникают ее глаза, ее губы, ее тело — я гоню это навязчивое видение… Ведь и в последний раз все было как всегда… как всегда… Ничто не говорило о близкой разлуке, ничто не внушало тревоги, и прощальный поцелуй был таким же, как всегда — все было как всегда, а она не пришла, не подходит к телефону, не отвечает на мои письма…
Но что мешает мне пойти к ней самому? Вот я сейчас приду, увижу ее, она улыбнется — и все пойдет по-старому.
Так я убеждаю себя, хотя хорошо знаю, что по-старому уже ничто не пойдет. И еще я хорошо знаю, что если я способен просить и умолять в письмах, то совсем не способен делать это с глазу на глаз. Мое самолюбие топорщилось и восставало. И я не пошел, а она… А ее поглотила ее математическая бесконечность. Или что-то другое.
В то время я учился в институте на заочном отделении в Ростове, работал в «ящике» и часто ездил в Таганрог — это было связано с моей тогдашней работой. Как-то возвращался домой на электричке — она села напротив. Мы познакомились. Она жила в Таганроге, а училась в Ростове. Это случилось в июне. Когда же я получил от нее математическую записку, на дворе уже стояла зима. И я начал писать стихи, не задумываясь над тем, хороши они или плохи, потому что мне не с кем было поделиться своей тоской:
У меня впереди труднейший экзамен, Мне бы память гранить о формулы Эйлера, А я всю ночь просидел над стихами, И метель, прилетевшая с севера, До утра трепала струны у тополя, И он, от стонов переходя к воплям, Печалился в стылой снежности О ветра июньского нежности…Мне казалось, что зима никогда не кончится…
И все равно: прекрасная это штука — ве-ло-си-пед! Ах, до чего же прекрасная штука! Особенно, если нужно от чего-то убежать…
Мне двадцать пять, у меня сильные ноги и хорошая дыхалка, в кармане бутерброд с колбасой, на раме велосипеда фляга с водопроводной водой. Я кручу и кручу педали. По Буденновскому, по старому мосту через Дон — на юг, на юг, на юг! Машины теснят меня к тряской обочине, обдают пылью, бензиновой вонью, швыряют в меня щебенкой. Пусть! Мне бы только выскочить за Батайск, а там можно направо — к Азову, можно налево — к черту на кулички.
Я проскакиваю Батайск и сворачиваю направо. До Азова километров тридцать приличной дороги, потом несколько километров песка — и я у моря.
Пригнувшись к рулю, кручу и кручу педали. Справа и слева от дороги зеленые лесополосы, за ними поля пшеницы. Легкий ветер гонит по этим полям зеленые волны, над зелеными волнами звенят жаворонки. Но я ничего не вижу и не слышу — ничего, кроме несущейся под колесо дороги, кроме шелеста велосипедных шин и щелканья счетчика километров. Лицо мое мокро от пота и грязно от пыли, майку хоть выжимай. Нет для меня ни весны, ни жаворонков…
Но куда я мчусь? Кто гонит меня? Почему бы мне просто не поваляться на зеленой траве?..
Жму на оба тормоза — велосипед выделывает на пустынной дороге замысловатые восьмерки…
Раскинув руки, лежу у самого края пшеничного поля и слушаю, как шуршат под ветром наливающиеся колосья и трещат сверчки. Надо мной белесое небо, и где-то там, в теплых потоках, купается невидимая птичка и поет свои птичьи песни. Ни трамвайного грохота, ни рева машин, ни людского гомона. Ти-ши-нааа…
Такая же тишина стояла, когда Галка пришла ко мне в первый раз. Только было это не в июне, а глубокой осенью, и за окном шел дождь — монотонный, однообразный, словно кто-то на небесах забыл закрыть душ и из него льется и льется… В такую погоду хорошо сидеть в тепле и смотреть в милые глаза. А глаза у нее тогда были кроткие, и что-то светилось в них таинственным светом, будто где-то глубоко-глубоко разгорался огонек…
И во мне от этих воспоминаний вдруг все заголосило и забилось от горя, и сквозь крепко сжатые челюсти пробился глухой стон…
— Шо, хлопче, нияк вдарывся? — раздался надо мной участливый мужской голос.
Я мотнул головой и сел. В нескольких шагах от меня стоял невысокий мужчина с седыми усами, в черном пиджаке (в такую-то жару) и вылинявшей клетчатой рубахе. Он опирался о косу и разглядывал меня с детским любопытством.
— Да нет, — ответил я. — Ничего.
— Ну, тоди здравствуйте вам! — и мужчина слегка дотронулся рукой до края соломенной шляпы. — А я ишел мимо, дывлюсь — блыстыть. Шо, гадаю, за штука така? Пидхожу — а це твоя лобогрэйка.