Распятие
Шрифт:
— Почему лобогрейка?
— А як же! Лобогрэйка и есть. Сядешь ось так на конну косилку чи на грабелья и цельный дэнь туды-сюды, туды-сюды — лоб-от и нагрэешь. Потому и лобогрэйка зовэтся. И у тэбэ така ж лобогрэйка… О цэ ж я и кажу… Сам-то видкиля будешь?
— Из Ростова.
— З Ростову-у? И усе на ей?
— Да тут всего-то…
— Цэ так: колы охота е, тоди и… — мужчина аккуратно прислонил косу к кусту акации и сел рядом со мной. — А ось мэни хоть тыщу рублив дай — нэ сяду. Ни-и, шоб по такой жарюке?.. А ось косыть, к примеру, цэ я з удовольствием. Ще до свиту пиднявся и… тут у балочки, а на буграх — ни-и, там тильки кобчик мышу дереть. Там лысо… Закурыть у тэбэ нэма?
Я достал папиросы,
— Так я шо кажу, — сделав пару глубоких затяжек, снова заговорил мужчина. — Ось в войну… посидае германэць на тэи лобогрэйки и катыть, и катыть. Та ще губну гармошку притулыть до рота та грае, шоб ему Грыць! А як вид Сталинграду вдарилы, як наши пишлы, так вин, гэрманець-то, усе свои лобогрэйки покидав. Скризь валялысь. То танк, то машина яка-нэбудь, то ось воны. У станыце и по-сэдни пацаны на их ездють. Колэса о таки широки, — отмерил мужчина половину своей ладони. — По песку и то, скажи, ездють.
Мой собеседник говорил на странной смеси украинского, русского и местного казачьего говора. Я не мог слушать его без улыбки, но он понимал ее по-своему.
— Так вы во время войны здесь были? — спросил я, вспомнив вдруг подполковника Баранова.
— Та був, нэхай ему Грыць! Як з Ростову тикалы вид нимця, так мэни ось там, — он махнул рукой в сторону Батайска, — сколком поранило. Бомба як вдарить — и ось такый малэнький сколочек и ось сюды. — Он повернул слегка голову и оттопырил ухо: за ухом был небольшой провал и провал этот пульсировал. — Сколочек малэнький, а хворобу зробыв вэлыку. Ну, куды мэни? Вэзти в отступ нияк нэ можно — тильки на тый свит. Ось и оставилы мэни у одной бабки. А як германэць прийшов, так мэни у подпол сховалы. А як наши возвэрнулысь, так мэни обратно у госпиталь определилы. Лечилы, лечилы, а потим и кажуть: отвоювався ты, хлопче, иди до сэбэ, до дому, бо як медицина ще нэ умие таки раны лэчить. И пийшов я, и пийшов, аж до самого Кыева. Було там сэло — нэ дюжэ вэлыко, а людно, а як прийшов я туды — ни сэла, ни людэй. Ничого нэмае. Ось так, хлопче. Куды итить? Некуды. Ну я и возвэрнулся сюды, як шо мэни тут другу жизню далы. Оженывся, диты, роблю… — Он докурил папиросу до самого мундштука и с сожалением посмотрел на окурок. Я предложил ему еще одну папиросу, но он деликатно отказался.
— А вот говорят, что во время войны в Батайске у немцев был большой склад боеприпасов, и его взорвали… Вы ничего не слыхали об этом? Говорят, взрыв был такой силы, что в Ростове стекла из окон вылетали, — уточнил я.
— Як там у Ростови, нэ знаю и брехать не хочу, а мэни… у подполи… чуток нэ придавило. Та ночью же, та як грохнэ, та ще раз, та ще… На мэни земля, доски! Ну, думаю, смэрть прийшла. Ничого, живый, як видишь.
— И вы ничего не слыхали о том, как все это случилось?
– Та як тоби казать, хлопче? Одни гутарят одно, другы – другэ. А тильки на тих складах наши пленные робылы. Ось я и кажу…
10. Январь 1943 года. Земля
Вечером сержанта Иванникова вызвали к командиру роты. Иванников в это время писал домой письмо. Он закончил передавать поклоны своим многочисленным родственникам и, перевернув лист трофейной бумаги, сосредоточенно слюнил огрызок химического карандаша, думал, о чем бы ему таком написать, но не находил ничего заслуживающего внимания. Было, правда, одно, так он об этом уже писал две недели назад: тогда его поставили командиром взвода вместо убывшего по ранению младшего лейтенанта Константинова. Но командовал он взводом недолго: прислали нового комвзвода, и тоже младшего лейтенанта, но с чудной такой фамилией, что он ее до сих пор не может никак запомнить. Не русский взводный-то, и фамилия у него не русская: какая-то Амир-трамтарарам-баев. Вот эту середку Иванников ну никак запомнить не может. Хоть тресни. А так этот Амирбаев, как его про себя стал называть Иванников, парень вроде ничего, даром что из казахов и молоденький. Только под пули зря голову подставляет: хочет, видать, показать, какой он смелый. Эдак скоро опять без взводного останемся. Иванников же, когда был взводным, или, как сейчас, отделенным, лишний раз поклониться пуле или осколку не стеснялся. Поклонишься — живым останешься, а не поклонишься — тут как повезет. Амирбаеву пока везло. Но не писать же обо всем этом в деревню…
И Иванников выводит крупными буквами неровные строчки: «А я, слава богу, здоров, не ранетый и не контуженый. Питание у нас справное и обмундировка тоже: полушубки, валенки, телогрейки на вате и штаны тоже ватные. А еще сверху одеваем все белое — масхалаты называется, чтобы на снегу видно не было. Еще нам раздавали подарки, и мне достался подарок от трудящейся гражданки из деревни Терки, что на Ярославщине, — шерстяные носки и тонкие перчатки. Перчатки я отдал взводному: ему для пистолета сподручнее, а носки на мне. Правда, прохудились на пятках, но я зашил…»
Тут как раз Иванникова и позвали к ротному.
Сержант влез в полушубок, привычно закинул за спину автомат и, перешагивая через спящих бойцов своего отделения, вышел из хаты.
Возле крыльца приплясывал часовой.
— Ну как? — спросил Иванников. — Тихо?
— Тихо, товарищ сержант, — ответил часовой и, перестав притопывать, прислушался. — У соседей только постреливают из минометов, а так ничего: немец нынче смирный.
Иванников вышел за калитку и пошел по улице. Снег под его ногами от мороза не то что скрипел, а прямо-таки визжал, и визг этот, казалось, слышен был и у немцев. На правом фланге, километрах в трех от станицы, которую они освободили сегодня утром, чего-то расходились минометчики.
Там лениво взлетали ракеты, иногда татакали пулеметы. Но боя, похоже, там не велось — одна стрельба. И Иванникову, человеку хозяйственному и по-крестьянски прижимистому, стало жалко понапрасну выкидываемых мин. Он вспомнил, как в сорок первом считали каждый патрон, каждый снаряд, а теперь вот — разбогатели, получается — не жалко.
В хате, в которой квартировал командир роты старший лейтенант Поплечный, уже находился взводный Амирбаев, два других отделенных — младшие сержанты, политрук роты и кто-то в черном — не то летчик, не то танкист. На столе горела керосиновая лампа, стоял самовар, алюминиевые кружки, в плетеной тарелке лежали куски хлеба, на газете — колотый сахар. Но чай никто не пил, и Иванников пожалел об этом: чаю бы он попил с удовольствием.
Оказалось, что ждали только его, Иванникова, и едва он переступил порог и прислонил к стене автомат, как ротный встал и жестом пригласил всех к тому краю стола, где сидел под образами человек в черном.
— Вот что, товарищи, — начал старший лейтенант Поплечный, — вашему взводу выпала большая честь в братском взаимодействии с нашими славными танкистами…
— Извини, старшой, — перебил Поплечного человек в черном и выдвинулся из полумрака на свет. — Времени у нас мало. В обрез. Так что разреши мне.
— Да, да, пожалуйста, — с готовностью согласился ротный, и Иванников чутьем полтора года провоевавшего человека понял, что ему сегодня спать не придется.
— Честь не честь, а задача у нас простая: прорваться сегодня ночью через хутор Горелый к высоте сто девяносто шесть, — заговорил Поплечный уверенным голосом. — Прорваться с ходу, в бой не ввязываться. Такая вот задача. Мои танки будут на северной окраине станицы через час. К тому времени вам, младший лейтенант, — обратился он к взводному Амирбаеву, — доставить туда шестеро конных саней-розвальней. Или что найдете. В станице есть сани. Лошадей нет, а сани имеются. Сам видел… Дальше. Людей одеть в масхалаты, взять побольше патронов и гранат. Пару пулеметов. Хорошо бы «максим».