Расщепление
Шрифт:
Крошечные комочки грязи в ее складчатом, как головка салата, пупке сильно тебя поразили, и, пока она была в отъезде (отпросилась в школе, хотя шел последний, самый важный год), ты все гадал, можно ли ей об этом сказать; в последнее время эта проблема никак не выходит у тебя из головы, но сейчас ты хочешь об этом забыть; и сразу же забываешь. Эти ужасные ядовитые железы замедленного действия, принадлежащие микроскопическим змейкам наследственности, которые притаились, незаметные, невидимые, сами не ведающие о своей роковой роли, пока не наступит момент рождения и тогда-то, думаешь ты, они развернутся в полную силу и определят, суждено ли человеку (по закону всеобщей тенденции к максимизации красоты) прожить свою жизнь красивым или уродливым, или же средненьким, в неопределенности, которая в зависимости от более или менее случайного наблюдателя оказывается либо красотой, либо уродством, либо ни тем ни другим (хотя верить мы, конечно, склонны тем, кто утверждает первое, но уверены не бываем никогда). И вряд ли можно усомниться, что те, кого этот косметический расовый закон определил в категорию безусловно и безнадежно уродливых и кто как
Глухой равномерный топот множества невидимых лошадиных копыт по гравийному покрытию, лишь этот стук — и еще какие-то разрозненные звуки, как бы разлетающиеся каплями от горного водопада, взмывающие над мерным топотом бегущих лошадей: скрип гоночных колясок, щелканье хлыста, ржание, храп, пронзительные выкрики наездников, — ты слышишь, как все эти звуки, прежде всего стук копыт, медленно вырастают из тишины, от прямого участка дорожки до поворота, где они достигают высшей точки, причем все это время колясок не видно из-за дощатого забора, а потом, за поворотом, уже на новой прямой, ослабевают и смолкают окончательно. Сейчас тихо. Но ты, проходя мимо, можешь легко воссоздать эти звуки в памяти.
Приближается какой-то свет, явно от старого дребезжащего велосипеда (который еле тащится и скрежещет всякий раз, когда педаль задевает кожух цепи; динамо-фонарь вспыхивает ярче и белее при каждом нажатии на педали — небольшой рывок вперед, — а затем на мгновение желтеет и бледнеет, пока снова не надавят), и тебе приходит в голову мысль, диковинная, как бы из музея восковых фигур, вместо людей изображающих идеи, что ведь найдутся же, наверное, и такие, кто охотнее отправится играть на ипподром, делать ставки, богатеть, радоваться богатству или просто щекотать себе нервы, получая удовольствие от самой возможности выиграть или просадить целое состояние, нежели пойдет к той, которую собираешься навестить ты, или к такой, как она, и эта мысль о чужом безумии вдруг заставляет тебя расхохотаться, залиться смехом облегчения, нет, скорее сдавленно прыснуть, ведь велосипедист как раз поравнялся с тобой, медленно, натужно крутя педали и задевая со скрипом кожух цепи, и при свете фонаря ты успеваешь заметить его изможденное старое лицо под тенью спортивной кепки. Оно напоминает тебе деревянные ступени в бесчисленных царапинах и зазубринах, до того стоптанные, что на них рельефно проступают годичные кольца и сучки; глубоко запавшие глаза почти не видны в темных глазницах, рот с ввалившимися губами открыт, велосипедист пыхтит и как бы что-то жует, причмокивая, а когда вы уже разминулись, ты слышишь, как он откашливается и сплевывает, будто у него тяжелая легочная болезнь в последней стадии, неизлечимая, но стоит ему скрыться из виду, как ты о нем забываешь.
Как раз там, где ты сейчас проходишь, за несколько недель до этого. В убывающем свете позднего лета все вещи будто бы золотятся изнутри (мягкий желто-оранжевый свет заходящего солнца задевает группу деревьев, выхватывая какой-нибудь один ствол и оставляя другие в тени, затем это яркое пятно в глубине леса или парка быстро смещается вверх, и вот уже свет падает только на самые верхние листья, трепещущие на ветру, а потом темнота добирается и до них). Ты опустился на колени, а она, пошатываясь, держалась за твое плечо, так как теперь, когда ты расшнуровал ее ботинок, стояла на одной ноге (к твоему удовольствию, это напоминало галантные сцены из старых приключенческих романов о временах пышных парчовых юбок и глубоких декольте, аллонжей, мушек, дамских восторженных восклицаний и так далее), и ты энергично, как перечницу, вытряхнул ботинок, поддерживая (согнутой ладонью, как бы обхватившей гриф невидимой гитары) ее босую ступню (она была без носков и не хотела испачкаться). Нога была теплой и сухой, а ты, стоя на коленях, видел прямо перед собой заросли травы, высокие, по-прежнему зеленые стебельки, колеблемые слабым ветром в свете низкого, но все еще дышащего летом солнца, наблюдал игру теней, менявшихся при каждом дуновении, осязал тепло ее ноги, глядя на солнечные лучи в волнующейся траве, — и вдруг ощутил, что как бы пропускаешь через себя ток, будто ты был переключателем между теплом ее стопы и солнечным жаром (или наоборот), связующим звеном между ней, вместилищем красоты, и суровой, но бесконечно сложной действительностью вокруг, которая начиналась с залитых солнцем травинок перед глазами и заканчивалась везде и нигде. Та ли, чью ногу ты держал, излучала озарявший все кругом свет истекающего лета — или это солнце согревало ее ногу? И то и другое.
Трудно ей объяснить. Такое впечатление, что она мыслит иначе, чем ты, более рационально, как бы решая задачи по математике. Ну и что с того, думаешь ты. Болтающийся на бедре светоотражатель действует на нервы, и ты, рванув его со всей силы, чтобы шнурок лопнул, запускаешь этой блестящей пластиковой призмой в сторону пепелища с мыслью, что никто больше не заставит тебя таскаться с побрякушкой, как маменькин сынок. Ищут? Ерунда, прошло чуть больше получаса. Они старые и тупые. Телевизор выключен. Они спят. Спят в уверенности, что ты тоже спишь, тогда как на самом деле, наяву, тебе приходится глядеть под ноги, чтобы не споткнуться и не угодить в грязь, шагая по узкой тропинке (без света фонарей она едва просматривается: более темная полоска посреди темной травы) через пустырь, мимо полусгоревшего коровника с обезображенной провалившейся крышей и грязно-белыми стенами, слабо различимыми в темноте, но ты столько раз, в том числе днем, ходил этой дорогой, что легко дорисовываешь в воображении копоть на разбросанных повсюду кирпичах и особенно следы гари над зияющими провалами окон (каждый след — как черный язык, негативный снимок полыхавшего здесь пожара), ты уже видел этот кирпичный остов, уцелевший после обрушения деревянной кровли и напоминающий тебе гигантский пустой ящик для инструментов. Или, вернее, не пустой, а как попало заваленный балками и стропилами, похожими на изломанные рыбьи кости, грудами черепицы, целой вперемешку с битой, по-прежнему красно-бурой или уже закоптелой; тут и там попадается всяческий металлолом, вспузырившийся и обгоревший добела или, наоборот, почерневший: пружины от матрасов,
Ты резко сворачиваешь с тропы, пробираешься сквозь высокую, упругую, сырую траву (отчего ботинки, и без того влажные, промокают насквозь, а их кожа меняет цвет, хоть тебе этого и не видно) и, пригнувшись за кустами, изучаешь дом, вернее, квартиру на первом этаже. Во всех окнах темно, только на кухне заметно немного света, но не от лампы над столом или над плитой, а, по-видимому, откуда-то из глубины жилища, блеклый отсвет из приоткрытой кухонной двери, ведущей, скорее всего, в прихожую (свет сходится у порога в треугольный косой пучок, рассеивающийся и меркнущий в глубине темного помещения).
Холодный, шершавый на ощупь металл толстой водосточной трубы. С опаской глянув на окна, сплошь темные, кроме окна гостиной, в котором виден такой же, как на кухне, слабый отблеск (вероятно, от того же источника?), ты ставишь ногу на раструб и начинаешь карабкаться, поскольку первый этаж, на который ты стремишься попасть, расположен так высоко, что приходится взбираться, а ведь она могла бы жить и на четвертом, проносится у тебя в голове, пока ты, стараясь попадать носками ботинок в щели между кирпичами, подтягиваешься и, рывок за рывком, перехватываешь трубу то правой, то левой рукой, все выше и выше: так выбирают трос, поднимая что-нибудь.
Еще раз, точно так же, как в первый, не громче, и тут ты замечаешь, что мышцы спины и бедер начинают дрожать, что долго тебе в таком положении не продержаться, но осторожный стук в окно вновь остается без ответа, и ты, щурясь, пристально вглядываешься во мрак, где как будто ничего нет, в эту обманчиво пустую темноту, и, лишь когда ты зажигаешь фонарик, который у тебя не в руке, как у детектива, и не на лбу, как у шахтера, а на животе, болтается пристегнутый карабином к куску потертой кожи, закрепленному, в свою очередь, на бандольере (из тканого материала наподобие вискозы, как ремни безопасности в машине), тебе удается разглядеть края сложенных штабелем железных профилей и всполохи ржаво-бурой, вроде молотого красного перца, пыли, которая устилает весь пол (если можно назвать это полом) слоями то потоньше, то потолще и копится горками по углам, как в обветшалом доме где-нибудь в прерии, который постепенно заметает песком. Трудно переносить велосипед через высокий порог, одновременно удерживая тугую металлическую дверь, но практики было предостаточно, поэтому ты справляешься (хотя не сразу сообразил, что втащить велосипед через неподатливую дверь проще, чем передвигаться по огромному помещению пешком). Оглушительный дверной хлопок разносится по просторному складскому цеху мощными раскатами, подхваченными каждой металлической деталью и продолжающими как бы гудеть или петь в течение нескольких секунд после хлопка, подобно колокольному звону, который долго еще слышится в воздухе вслед за последним ударом колокола.
Всякий раз, поднимая правую ногу, ты ощущаешь сосредоточенную в специальном продолговатом кармане комбинезона тяжесть, параллельную твоей голени: там находится свинцовый стержень в черной резиновой оболочке. В отличие от деревянной дубинки, которая бьет в определенную точку и вполне может что-нибудь размозжить, он изогнется при ударе, например, о голову (впрочем, бить по голове инструкция категорически запрещает), так что удар причинит меньше вреда, зато, скорее всего, возымеет нужное действие. Тебе это оружие ни разу не потребовалось. О левое бедро хлопает круглая, как головка сыра, штуковина в неизменном черном кожаном футляре, если приложить к ней ухо, можно услышать тиканье, окуклившееся время, с единственным отверстием, предназначенным для контрольных ключей, но ты-то знаешь, что узкая белая полоска бумаги (вроде телеграфной ленты в старых вестернах, которая под оживленный стук вылезает из аппарата Морзе, а лысый клерк с фирменным зеленым козырьком на голове изучает ее с большим или меньшим интересом в зависимости от того, насколько принятая телеграмма важна для дальнейшего развития сюжета), лента, в общем, медленно вращается внутри часов, и каждый раз, когда ты поворачиваешь очередной контрольный ключ (имеющий собственный код из цифр и букв), на бумажной катушке остается печать, отмечающая, где ты был в определенный момент времени; таким образом, эта похожая на голову эдамера штуковина — своего рода начальник, старший по должности, сопровождающий тебя в ночных обходах, надзорная инстанция, подвешенная на двух ремешках. Сам ты никогда не увидишь ленту. Это прерогатива инспекторов службы охраны.
У тебя визгливый голос. С правой стороны ремня противовесом служит квадратная сумочка, опутанная червеобразными прочными кожаными шнурками, с которых свисают штук сорок, если не больше, ключей в связках, и каждый раз, подходя к очередному зданию или производственному участку, ты должен потянуть за нужный ремешок и достать необходимую связку ключей, открывающих пожарные шкафы, въездные ворота, складские двери, офисные двери, двери морозильных камер, двери промышленных и печатных цехов, двери из железа, дерева, армированного стекла, латуни, оргстекла, с ручками из пластмассы, бакелита или нержавеющей стали, противопожарные двери, глухие или с окошками различной величины и формы, бесконечное множество ворот и дверей, которые надо не только открыть, но и тщательно запереть и, прежде чем двинуться дальше, непременно удостовериться, слегка подергав за ручку, что они действительно заперты.