Расшифровано временем(Повести и рассказы)
Шрифт:
— Перестань, — зря раздражаясь, одергиваю я его и смотрю на Августа: что же дальше?
— Вам просто жаль самих себя, — спокойно говорит он. — Ну в том смысле, что стареете, мол, а где-то кто-то помнит вас молодыми. И от этой растравляющей жалости хочется вам встретиться, сравнить себя друг с другом, и каждый держит тайную мысль: «А вдруг я сегодня буду выглядеть моложе своих однокашников?» Эгоизм стареющих людей. Ведь и говорить-то вам даже не о чем. И ни к чему эти наркотические разглядывания старых фотографий. Будем считать, что ты просто у нас в гостях, — обращается Август ко мне. — Вот по этому случаю и выпьем.
Под тяжелыми, точно подогнанными,
Я тоже хочу возразить Августу, но понимаю, что я — сторона, наиболее заинтересованная, в какой-то мере виновник всего. Да и что сказать ему, когда те, кто не пришел, как бы подтвердили его правоту!.. И мне уже хочется, чтобы вечер этот скорее закончился…
На улице совсем темно. Похолодало. Где-то по степным оврагам, в негустых здешних лесочках уже нагуливает силу осень. Днем она отлеживается там, а к ночи, еще таясь, проносится по городу, остужает сады, землю, дома и небо над ними, и снова по окраинным переулкам и задним дворам, огородам убегает ожидать свою надежную пору.
Частые, невпопад, шаги утихают за поворотом: это Август уводит пьяного Алешку домой.
— Я провожу тебя, — говорит мне Шура. — Не то совсем разобидишься, что так нескладно получилось.
— Ну что ты! Какие уж тут обиды, — возражаю я.
— Пойдем, пойдем, — не верит мне Шура, — от гостиницы я уеду автобусом.
Улицы пустынны. Мы идем по узкому земляному тротуару, обходя стволы старых акаций.
— Когда война началась, вы жили по прежним законам, — говорит Шура, — по понятным правилам: и те, кто в эвакуацию уехать смог, и те, кто на фронт. Лиля, ты, Алешка. А мы — в оккупацию попали. Уж такого нагляделись, наслушались! Уж такого! А кто мы были? Дети — по пятнадцать лет. Только что сидели за одной партой и все было ясным. Да пошли дни один другого страшней и путаней. Мы ведь у заборчиков, у калиточек с Валькой Бугаевой стояли и видели, как по улице на расстрел в карьер уводили. Видели и дядьев твоих обоих с женами и ребятней, когда гнали их туда. Я-то помню твоих дядьев: один в аптеке работал на углу Садовой, а другой — шорником в совхозе. Верно ведь?
— Шура, а почему Нина Беляева не пришла? — спрашиваю я.
— Картошку копала. Огород у них в Поповке. Она и отгул для этого взяла.
— Картошку?
— Ну да! Ты что, не знаешь, что картошку копают? И делать это надо вовремя, — серьезно отвечает Шура.
— Наверное, — соглашаюсь я.
— Ты не обижайся, что так получилось. Винить тут некого. У жизни не только прогулки-переулки, а и тупички…
— Ну, а другая Валя — Ушакова, — она почему не пришла? — спрашиваю я.
— Бог ее знает, — отвечает Шура спокойно. — У Светы Ермолиной дочь на сессию уехала, младенца ей своего оставила, мужик-то у Светы парализованный с войны вернулся.
— А почему ты пришла, Шура? — допытываюсь я.
— Уж такая любопытная, — смеется Шура. — Думаешь, мы с Лилей что ни день в гости друг к дружке бегаем? Где уж! Хоть и живем в одном городе. Раз в месяц на улице встретимся, два-три слова — и прощай. Говорить-то о чем нам? У нее — школа, свои знакомые да новые подружки, у меня тоже — свое. Ты сколько сюда не заглядывал? Четверть века! То-то! Не до нас, наверное, было. Густые они, ушедшие эти годы, попробуй продерись сквозь них теперь назад…
— Да-да, — бормочу я и думаю: от города, где я живу сейчас, до этих мест поездом
Шурин автобус стоит пустой в ожидании редких пассажиров, светясь желтыми сонными огнями. Отъезжает он медленно, позванивая и поскрипывая всем, что от давности и плохих дорог сдвинулось в нем с законных мест. Он удаляется по темной прямой аллее, которая кажется мне бесконечной. И еще долго я вижу почти неподвижный красный огонек стоп-сигнала, словно запрет всем, кто хотел бы двинуться по этой аллее вослед автобусу, в котором возвращается домой, к своей нынешней привычной и не требующей перемен жизни Шура Жданова…
Дежурная по гостинице, предложившая мне утром полулюкс, за стеклом конторки листает какие-то бумажки. Я быстро прохожу мимо, боясь, как бы она не остановила меня вопросом, и поднимаюсь на свой этаж. Больше всего я не хочу сейчас вопросов…
Утром следующего дня
Декабрь неожиданно помягчал, вдруг потеплело, заморосил дождь и убил ненадежный, начавшийся вяло снег, растворил его, смыл с мостовых и тротуаров. От бесснежья мокрые, плохо освещенные улицы стали черными. Сумерки рано и быстро завечерели. Одежда людей — пальто, плащи, отяжелевшие шубы, куртки казались одного цвета, как и портфели у мужчин и авоськи у женщин; и все, что было в этих авоськах: хлеб, бутылки с молоком, пачки пельменей и окостеневшие хвосты свежемороженой рыбы хек, — тоже все одного, темного цвета.
Рабочий день кончился. И в этот час «пик» — сырой, промозглый — у трамвайной остановки зябко шевелилась большая толпа. Сыпался серый дождик, разжижая слякоть, нанесенную сюда, размешанную за день сотнями ног.
Сиверцев решил идти домой пешком. Ему даже хотелось одиноко пройтись по этой непогоде. Так неприятно подумалось нынче о давке в трамвае, где надо вытаскивать прижатую руку, чтоб передать кондуктору чью-то теплую монетку, либо, долго не попадая, совать онемевшими пальцами трамвайный талон в узкую щель компостера. И, оглянув толпу, Сиверцев стал огибать ее, отходя ближе к ларькам, что жались у самых домов под капелью, летевшей с высоких крыш и балконов. Только бы никто из сослуживцев не увязался в попутчики, ведь обязательно затеется разговор, а Сиверцеву даже губами было двинуть тяжко, от дурного настроения вроде и скулы закаменели и слова опостылели, утратили свою необходимость.
И все же его окликнули.
Он остановился и увидел продиравшегося к нему из людской кучки круглолицего, в мохнатой шапке, Шелехова — учителя ботаники, классного руководителя восьмого «Б», где учился сын Сиверцева Сережа.
«Что-нибудь опять, — тоскливо подумал Сиверцев. — Какой-то клятый день…»
— Хорошо, что я вас встретил, — сказал Шелехов, цепко взял за локоть, вывел из толчеи в сторону, к бакалейному киоску, где пожилая продавщица, закутанная в пушистый коричневый платок, грела лиловые пальцы над рыжими спиралями электрокалорифера.