Расшифровано временем(Повести и рассказы)
Шрифт:
Сын спал на спине, приоткрыв рот, дышал легко, неслышно. Худенькая в запястье рука покоилась на одеяле. В окно попадал свет с торца лестничного пролета, где всю ночь, накаляясь, горела лампа, и Сиверцев видел лицо сына — странно отдаленное сном, без того сходства с лицом матери, которое так заметно, когда они рядом. Сейчас спящий сын снова был дитя, мальчик. Все наносное, — подсмотренное жадным возрастом у других, заимствованное отрочеством, сочиненное, чтоб выглядеть старше, — стаяло, сошло, растворилось в глубоком бестревожном сне, вернув лбу, скулам и разомкнувшимся теплым губам черты неубывшей мягкой детскости. И даже вымытая на ночь земляничным мылом кожа на лице и руках источала запомнившийся Сиверцеву на всю жизнь парной запах младенчества. Захотелось
В сердце что-то больно шевельнулось, как защемило дыхание, когда хотел глубоко вздохнуть. Он знал, что сын не злопамятен, что завтра как ни в чем не бывало будет весело разговаривать, обо всем забудет… Забудет ли? Или просто чутко избавит отца от неловкости, от необходимости как-то вести себя?..
Конечно, не повстречайся Шелехов, ничего бы подобного не произошло, но Сиверцев был распален учительской жалобой и, идя домой, втайне, может, ждал, чтоб Сережа встретил его именно так — развязно-пренебрежительно, тем самым облегчая решительность Сиверцева, подталкивая его гнев. Сиверцев собирался круто поговорить с сыном, ущемляюще наказать его, лишив какого-нибудь удовольствия. Но ударить!..
Вздохнув, Сиверцев еще раз глянул на спящего и, ступая мягко, словно винясь, пошел к себе.
Зажигать свет не стал, на ощупь выволок из постельного ящика белье, кое-как постелил на тахте, открыл форточку и лег.
Уснуть, однако, не мог. Понуждал себя думать о постороннем — спокойном, приятном, как любил иногда после трудного хлопотливого дня. Любил острее ощутить усталость, потому что знал, как через минуту расслабленно вытянется под одеялом во весь рост и, неторопливо покуривая, станет думать с умиротворяющей радостью, что вот лежит в тепле и уюте за надежно добрыми стенами своей трехкомнатной квартиры, где есть почти все, что человеку нужно. За годы войны он столько мок и мерз в окопах и сырых продымленных блиндажах; уж так наспался сидя и стоя, на что-то привалясь, чувствуя сопревшими пальцами ног липкую сырость портяночной фланели; до того намаялся, стараясь задавить в теле судороги холода, когда просыпался от осенних протяжных сквозняков в полуразрушенных, почти бесстенных выстывших избах или на заиндевелой отвердевшей от утренников колкой траве, когда по плащ-палатке шебуршил дождь или первая зимняя крупка!.. Кто же так смел, что скажет ему осуждающее слово за эти приятные, но нечастые и недолгие предсонные тайные ощущения радостной надежности своего быта?! Ведь и это человеку нужно!..
Но сейчас это были всего лишь размышления, напрочь лишенные тех любимых благостных ощущений… Ах, черт бы побрал этого Шелехова! Не мог повстречаться в другой, более удачный день!.. Да, вот оно что — день!.. Неудачный день… Ни при чем здесь Шелехов, и Сережу бы не ударил, повстречай его Шелехов в другой день… Вот в чем дело… Шелехова он встретил, будучи уже в дурном настроении, злой, обиженный, угнетенный еще с полудня, после разговора с Власовым. Вот она где, причина!.. Власов… Вот кто виноват во всем!..
И, подумав об этом, Сиверцев заерзал возбужденно на постели, улегся поудобней, подоткнул под бок одеяло, словно готовился к долгому и важному разговору с Власовым, намереваясь высказать ему сейчас все!
Власов вызвал его к себе перед обедом. Высокий, молодой, с тугими розовыми щеками и розовыми губами, он встретил Сиверцева стоя, сгибая и разгибая сильными, как бы расплющенными пальцами пружинившую металлическую линейку, ожидая, когда Сиверцев приблизится.
— Садитесь, Андрей Андреевич, — сказал Власов, а сам угрожающе не сел. — Вы где работаете? — резко бросил он.
— То есть как? — не понял Сиверцев.
— Я говорю, где зарплату получаете? —
— У нас, — пожал плечами Сиверцев.
— Не похоже. Ваш участок остался сегодня без машины. Люди простаивают. Конец квартала. Если не закончим монтаж в срок, мне опять в горкоме будут мылить шею… А мы не закончим. По вашей милости. И премиальные люди не получат по вашей милости. Почему вы не разрешили добавить в справку этому шоферюге еще три часа?
— Он работал у нас семь часов, а не десять.
— Знаю не хуже вас. А вы не хуже меня знаете, что ни одно автохозяйство в городе не хочет нас обслуживать. Они получают хорошие деньги лишь за тонно-километры. У нас же этих тонн нет! Мы оплачиваем их почасовую работу. Самая невыгодная для шоферов оплата. И они там находят тысячи причин, чтоб как-то увильнуть, не дать нам машину либо прислать с опозданием.
— Вот об этом вы и скажите в горкоме, — возразил Сиверцев. — Это же шантаж!
Власов отшвырнул линейку.
— Что говорить в горкоме, я сам знаю! — Власов уже кричал. — А вы крохоборничаете, отказались накинуть ему еще каких-то три часа! Вы что же думаете, вы такой хороший, принципиальный, а Власов — сволочь — заставляет начальников участков потакать вымогателям?!
— Нет, просто надоело потакать шантажу, — пожал плечами Сиверцев.
— Ах, вам надоело! А эти автобазовские шофера говорят, что им надоело работать у нас на почасовой оплате, у них семьи, дети! Но мне на это плевать! Мы — монтажники, товарищ Сиверцев. И этим все сказано, ясно? «Спецуправление Власова срывает пуск объекта» — вот как звучит!.. Не мы с вами придумали такой расчет с автохозяйствами, и не нам его отменять. И пора бы вам научиться жить! — Власов все еще стоял, сверху глядя на темную, простеганную сединой голову Сиверцева. — В нашем деле медузой быть нельзя! А вы ведете себя, как медуза. Как вы будете выглядеть перед своими же рабочими, что объясните им, когда они лишатся премиальных? Им чихать на ваши со-об-ра-же-ния, — Власов насмешливо пропел последнее слово и, склонившись к лицу Сиверцева, как протянул сквозь сцепленные зубы: — И мне чихать, Сиверцев! Мне дело делать надо, сдать в срок объект, и доложить об этом в тресте и в горкоме! Без наших слаботочных устройств цех не вступит в строй.
Сиверцев сидел подавленный, оглушенный, страшась увидеть красное, наверное, вспотевшее лицо этого тридцатилетнего парня, словно нарочно возвышавшегося над ним, постыдно отчитывавшего. Было боязно глянуть в лицо Власову, потому что тогда надо что- нибудь крикнуть, может, обматерить. И стало Сиверцеву страшно оттого, что он этого не делал, а продолжал, как виноватый ученик, сидеть. Затем встал и, все еще избегая наткнуться взглядом на побелевшие глаза Власова, сказал:
— Вы забываете, что, накидывая вот так по два-три часа, помимо всего, — выделил он, — мы будем рубить сук, на котором сидим: часов-то этих у нас ведь тоже определенный лимит. И нам их до конца года может просто не хватить…
— Спасибо, что напомнили, — нетерпеливо перебил Власов. — Но я молод и в этих услугах еще не нуждаюсь…
И вот сейчас, лежа под одеялом, он вдруг опять пережил все, что произошло в кабинете у Власова. Но теперь в груди его не было нервной знобящей дрожи, той почти обморочной вялости, разлившейся по телу, — не было ничего, что сковало его тогда, едва он вернулся к себе от Власова и принялся бессмысленно перекладывать бумаги на столе, тупо глядя на них, не осознавая своих движений.
Сейчас его спирал гнев, жаркий, сбивавший дыхание, замутила ненависть к Власову за оскорбительный тон, за то, что Власов специально, вроде возвышаясь, стоял над ним, бросая тяжелые презрительные слова. Он ненавидел Власова сейчас лишь за все это, забыв существо разговора. И еще за то, что там и тогда не сумел как следует ему ответить, одернуть, поставить на место! И за то, что дал пощечину сыну, — тоже ненавидел он Власова! Да! За то, что излил на сыне и обиду, и злость, и униженную свою правоту, и попранное достоинство, не сумевшее защитить себя вовремя…