Рассказов целый таз
Шрифт:
А вот о какой русалочке идёт речь я понимаю не сразу.
– А, детская сказка…
Она пожимает плечами.
– Если так подумать, что большинство сказок очень даже недетские. Если так подумать, – долгая пауза, – понимаешь их только лет в тридцать.
Ни за что бы не дал ей больше двадцати четырёх. При первой встрече даже возраст хотелось спросить раньше, чем имя. Мало ли, окажется меньше шестнадцати.
– Потому что в большинстве из них никто не ходит до магазина в пижаме? – Я пытаюсь пошутить, но получается, похоже, не очень.
Она не смеётся. Только
Любая другая, наверное, навила бы кудрей.
Нужно отмотать немного назад, спросить про что-то другое.
– Тебе, значит, по земле ходить не больно?
– Я сегодня утром обнаружила, что у меня ниже колена все ноги в синяках. Так что… больно, наверное.
– Но ты же до этого их не замечала?
Она пожимает плечами, и платье немного соскальзывает. Совсем чуть-чуть, но этого оказывается достаточно, чтобы в горле у меня пересохло.
– Привыкла?
Не могу понять, вопрос это или нет. Звучит как вопрос. Но она не даёт мне на него ответить, продолжает сама:
– А ещё у русалочки не было голоса. Она же свой язык отдала морской ведьме, обменяла на возможность ходить. Мой язык при мне. – Словно доказывая, она высовывает его, и посередине мелькает маленькая звёздочка.
Серёжка.
А я-то думал, что ещё быстрее завестись от мелочей невозможно.
Смешно.
Двадцать минут спустя я знакомлюсь и с языком, и с этой серёжкой: просто разворачиваю её к себе и целую. Она отвечает сразу, без раздумий и без кокетства, как будто только этого и ждала, хотя по ней так не скажешь. Находит ладонями мою спину, накрывает лопатки, впивается пальцами, подаётся вперёд всем телом – прижимается, прижимается, прижимается, но вдруг застывает. Руки не отдёргивает, но на несколько секунд убирает и только потом возвращает на место, уже осторожнее.
Я никакой осторожности не знаю и знать не хочу: стягиваю платье с плеч, провожу пальцем поверх чёрного кружева, сдвигаю чуть в сторону, не могу удержаться от нового комплимента.
Она на него не отвечает.
Она запрокидывает голову к небу и смотрит. Это даже не обидно, можно понять: первый раз на море и всё такое, а звёзды здесь крупные, южные.
– Знаешь, как говорят? – Я целую её в плечо буквально за секунду до того, как оно снова скрывается под платьем. – Мы все – звёздная пыль.
– Или пена морская, – она, наконец, чуть улыбается.
Море шумит у нас под ногами.
* * *
Самое паршивое во всей этой истории – то, что я, кажется, начинаю её забывать.
Не потому что хочу, а потому что… Не знаю. Так подсознание прячет за семью замками то, что нас когда-то травмировало: не найти, не достучаться, если не пойдёшь к психотерапевту – будешь всю жизнь думать, будто бы ничего не случалось, просто ты по жизни чуть странная. Ты меня перетравмировал, конечно, просто пиздец, но я совершенно точно не хочу ничего забывать.
Лицо у тебя было такое… Его помню отлично, и это отлично, что я его помню, потому что у меня от него мурашки – тогда и сейчас. В полутемноте всего, конечно, не разглядеть, но глаза у тебя как будто светились, и такие это были шальные глаза… Абсолютно безумные. Сосредоточенные и одновременно свободные: ты сдерживаться пытался, но куда там вообще было сдерживаться, и у меня было сразу две причины на то, чтобы цепляться за край дивана. Во-первых, так реально удобнее подаваться навстречу, а во-вторых… А во-вторых, если бы я не держалась за диван, я бы держалась за тебя, и хорошо бы оно не закончилось, потому что подаваться навстречу – это одно, а притягивать человека к себе и пытаться в него врасти – совершенно другое.
Я вообще, если честно, сейчас не очень понимаю, каким таким чёртовым образом могла прикасаться к тебе – и заканчивать эти прикосновения, отпускать, убирать руки… Суперсила моя, не иначе.
Нахуй такую суперсилу, вот честно.
Лучше бы память не подводила.
Ещё я помню твои родинки на плече, ну эти чёртовы созвездия не забудешь, даже если захочешь: звёздам вообще наплевать, помнишь ты их или нет, они просто есть, поднимаешь голову – и привет. Даже за тучами. Да, в общем-то, даже днём. И вот у меня под щекой тоже были эти самые звёзды. И под руками: я соединяла их пальцами, а ты, наверное, офигевал от такого расклада, ну а потом ты повернулся ко мне, подгрёб под себя – и там уже я офигела.
Пальцы твои у меня внутри помню отлично. И во рту их у меня тоже. И как ты к волосам моим прикасался (больше подошло бы «хватал») – без подсказок, но ровно так, как мне нравится.
– Дурацкие волосы, – сказала я, отплёвываясь от них: лезли в рот, целоваться мешали.
– Не говори так, отличные волосы, – ответил ты.
И мне, конечно, пришлось их больше не ругать, это я помню.
Я ничего больше про свои волосы плохого не говорю. А тебе вообще ничего не говорю – ни плохого, ни хорошего тоже. Мы – и вот сейчас будет просто смешно, – ровно месяц, как больше не разговариваем (и одной этой мысли достаточно, чтобы я разревелась).
Реветь я, кстати, понемногу начинаю только сейчас. Первое время никак не могла найти для этого ни тихого тёмного места, ни свободной минутки.
Теперь у меня все минутки свободные, а все места – тёмные, тихие.
Даже если день, как сейчас.
Нужно встать с кровати. Перетерпеть тошноту (отравилась в свой последний день на море, плохо до сих пор, нет, ну надо же) и… Встать с кровати, накинуть пальто поверх пижамы и пойти в магазин – наплевать на всех, кто приезжают сюда разодетыми, хочу и разгуливаю по улице в дурацких штанах и растянутой майке с принцессами.
* * *
Трахается она как в последний раз, это точно. Держится за подушку, кусает собственные пальцы, когда я прошу её быть потише, и абсолютно ничего не стесняется.
На ночь, правда, не остаётся: говорит, что спать предпочитает одна, и я не возражаю, потому что сам такой же. А может, и стоило бы возразить, потому что на следующий день становится ясно, что в одиночестве она предпочитает не только спать, но и всё остальное. Попросишь её прийти – и не дождёшься. Спросишь, можно ли прийти самому… тоже понятно, да?