Рассказы и истории
Шрифт:
Во-вторых, сын приходит в увольнение и молчит, как молчит по сей день, о поездках в Чернобыль.
В третьих, дома всегда хорошо. Даже если это единственное на весь четвертый этаж освещенное окно. А может, не только на четвертый…
А по городу ходит Шая.
Кажется, он покрыт слоем пыли и песка, и ходит он по Киеву, как по пустыне, и глаза его, посеревшие от усталости, сузились и смотрят куда-то далеко, в ему одному ведомую даль. Сейчас он никого не замечает и ни с кем не говорит, хотя обычно бывал разговорчив сверх меры. Что-то он высматривает, чего-то ждет словно спасение
Когда-то давно они с матерью и сестрой жили в Чернигове. В сорок первом пришли немцы, и его, мать, сестру и всех евреев, оставшихся в городе, убили. Все умерли на глазах у Шаи. А Шая выжил. Как — не знаю. Но выжил. Во всяком случае, такова легенда.
В Киеве он появился после войны. Был он не то подростком, не то стариком — и улицы приняли его, как принимают неизбежную городскую странность. Все знали его имя, но никто не знал фамилии. Никому в голову не приходило, что она у него есть. Шая — это все: имя, фамилия, адрес. И биография. Шая.
Когда он видел темноволосую и темноглазую женщину — начинал плакать. Что-то говорил, что-то выкрикивал сквозь слезы, но слов его понять было нельзя. Он часто сопровождал нас с мамой, но никогда не шел рядом. А где-нибудь позади или сбоку. Вроде с нами, и не с нами. И мгновенно исчезал, если считал, что так для нас лучше.
Так длилось десятилетиями.
И старел он на наших глазах, так же как мы на его, и его округлая борода седела неожиданно красиво: симметричными узорами, словно инкрустированная серебром. Часто он появлялся с пачкой журналов и открыток (может быть, служил курьером в Союзпечати?), и уж непременно достанет самую красочную и преподнесет — церемонно и смущаясь, словно букет цветов дарит.
Чернобыльская беда отбросила его на много лет назад, в те времена, когда он бродил среди людей тяжело больной одиночеством и недавней войной; бродил, не смешиваясь с толпой, в своей скорлупе, как во втором слое кожи, что не отпускала горе от него.
В конце лета киевляне постепенно начали съезжаться. Жизнь входила в привычное русло, не потому, что стало все хорошо, а потому что деться некуда.
Однажды подходит Шая — словно не было этих последних месяцев затмения, — подходит и говорит, глядя своими грустно-веселыми глазами:
— Ты знаешь, почему я не вставляю себе зубы? (Господи, какие зубы, о чем речь? Только сейчас я начинаю понимать, что всю жизнь Шая без зубов, и никому, в том числе Шае, это кажется, не мешает. И никому не приходила мысль о том, где же остались Шаины зубы).
— Так вот, — продолжает Шая, — ты знаешь, почему я не вставляю зубы? — и глаза его не то смеются, не то плачут, — Если у меня будут зубы, то у кого же их не будет? У кого-то же должно не быть зубов? А? Как ты думаешь? — И он сотрясался от беззвучного смеха.
Постепенно все реже и реже попадался он на глаза. А потом и вовсе исчез. И спросить не у кого. Все могло быть. Старик ведь Шая.
О том, что Су вернулась, я узнала из наклейки-объявления на ее двери:
«Осторожно, в квартире злая, но справедливая Собака»
Узнаю стиль Су.
И Собака с большой буквы — тоже стиль Су. Ну, значит, все в порядке. Скоро появится. Однако время шло, а Су не появлялась.
Видно,
Поскребется, пожалуется — что-нибудь да и получит за это: то ли косточку, то ли еще что-нибудь интересное. Одним словом, это уже стало традицией. И мой пес стал спокойно-снисходителен к Собаке и даже жалел ее. У собак это видно сразу: если не собирается порвать ее в клочья оттого, что кость дают не ему, а той, что за дверью, значит — друг. Так что с Собакой отношения добрососедские, сказала бы Су. Но она ничего не говорит.
Помогла Собака.
Однажды перед дверью обнаруживаю «визитную карточку». Зову Су. А она смущенно:
— Ну, что ты хочешь? Ты сама виновата. Ты ее любишь? Любишь. Ты ее кормишь? Кормишь. Она тебя любит? Любит. Вот она и не удержалась однажды.
Су остановилась, растопырив руки, — в одной тряпка, в другой тряпка — огляделась растерянно, словно осененная мыслью, и произнесла:
— Вот и пойми, что такое любовь.
Через день приходит, как ни в чем не бывало.
— Шаришь? Все шаришь по клавишам?
Опустилась в кресло, закурила. Привычно запахло «Примой». Су, как Су. Ничего не меняется. В ногах у нее расположился пес. Если бы она видела себя со стороны, то непременно сказала бы:
— Мы и в Африке — мы.
Но она сказала иначе:
— Ладно. Ты шарь по клавишам. А я посижу. Ниче?
Ниче, думаю, ниче. Но я-то знаю, зачем пришла. Не слушать пришла, а поговорить.
— Ну, давай, рассказывай, Су, — не выдерживаю я первая. — Втроем дошли до купе проводника? В полном составе?
— М-м-м-да. Туда — да. Назад — извините. Говорить неохота, так все противно и стыдно. За себя? И за себя стыдно, раз влипла в такую слякоть. Исчез мужичок сразу, как приехали. Вещи в гостинице, а его нет. Я переполошилась: ну, мало, что может с человеком случиться. Через день надыбала его в Архангельском, в столовой. Какие-то бабы вокруг него. А он, видно, крышей поехал: это, говорит, мои сестрички. А остальное — только шум от него. Слов нет, только шум, правда, правда: звуков много, а слов нет. И крутится, как черт на сковородке. Аж жалко его стало. Ну, посмотрела на него. Кончать надо. Смотреть на это — срам. И плюнула. И пошла. А за спиной визг, плеваться, мол, нехорошо. А почему не хорошо? Хоть на секунду, а хорошо стало.
А с Собакой целая история была. В гостиницу не пустили. Еле с горничной договорилась, она взяла ее почти по гостиничной цене. Посуточно. Так что влипли мы с ней…
Ну, а сейчас этому звонят из его конторы — управления, или как оно там — звонят, звонят. Я говорю, не звоните больше, он отсюда давно умер. Вот так вот.
Су стряхнула пепел, перевела дух.
— А вообще, — говорит она, глядя на носок своего туфля, — вообще это похоже на какую-то примерочную: не то, не то. Ладно, чуть укоротим, чуть удлиним, чуть подошьем, переделаем, приспособим… Неправильно это. Только и был один моей судьбе впору. Один — это много. У других и одного нет. Все. Ладно. Пошла я. А то что-то от разговоров еще тошнее стало. А ты шарь, давай, по клавишам.