Рассказы и истории
Шрифт:
Однажды Эльга принесла самодельную куклу, и сказала, что ее тоже зовут Эльгой. У куклы, как и девочки, одна нога была короче другой.
Помню такое: враз, в одну ночь, дома и дворы опустели. И Эльга больше не приходила. Хозяйка Лукинишна от меня, как от мухи:
— Ох, и приставучая ты девка. Ну, почем я знаю? Кудыть-кудыть, на кудыкину гору… Немцы они. Не-емцы.
Немцы?! Какие же они немцы? Немцы — враги, с немцами воюют. А у этих — умывальник во дворе, как у Лукинишны, и кукла, похожая на мою, что дома осталась. И потом, мы видели немцев. На плакате. Они ничуть
Лукинишна что-то непонятное бормотала, только некоторые слова вырывались. Любимое слово — «паскуда». Паскудный дождь, кот Маркиз — паскуда, девка — паскуда (это я, если воду проливала). Зато, хлеб — не хлеб, а хлебушек.
Про войну она знала частушки, говорила, еще муж-покойник с войны принес. Когда она их заводила, меня живо выталкивали из комнаты. А она приговаривала вслед: «че боисси, че боисси…»
Мне было тревожно в этом месте, где воздух, небо, дома, лица были покрыты серым налетом. Здесь в воздухе что-то витало, что-то чужое и недоброе. Может, это и была война.
Однажды меня повезли в город. Ехали трамваем и мне нравился его звон. В городе — высокие дома, машины, на улицах много людей. И война, казалось, отступила.
Помню длинный зал какой-то столовой. Народу — тьма. Все занято. За одним столом освободилось место и меня туда посадили. Вскоре мама с папой сели за столик неподалеку. Те, что занимали места за моим столом отсутствовали, но через минуту появились. Это были два молодых человека в военной форме.
— Девочка, ты чья?
Я поглядела туда, где были мама с папой и заплакала. Там никого не было. Военные не стали меня ни о чем расспрашивать и передо мной появилась тарелка с едой. В эту минуту появились родители. Смущение, суматоха — военные объяснили, что приняли меня за потерявшегося ребенка, каких в ту пору было множество. Столики сдвинулись, обед стал веселее, и я, успокоенная, слушала разговоры взрослых и разглядывала военных. Они были летчиками из Балашовского училища и через день улетали на фронт. Я смотрела на них зачарованно и не могла поверить, что вот эти люди летят на фронт. И все пыталась представить себе, что такое фронт и как он выглядит. И ни с того, ни с сего ляпнула:
— Фронт — это такая длинная линейка, а на ней стоят пушки и пулеметы.
И все рассмеялись. Оказалось, столовая находилась на первом этаже гостиницы, где жили летчики. После обеда они позвали нас к себе, и мы все вместе провели остаток дня и всю ночь до утра. Меня, конечно, сразу спать за шкаф, а взрослые говорили-говорили и до меня долетали только обрывки фраз. Я прислушивалась изо всех сил: наверняка эти летчики знают о войне то, что не знает никто другой. Но кажется, о войне они не говорили вовсе. И я уснула.
Мне снилась линейка, висящая над дедушкиным столом, а вместо цифр — пушки и пулеметы.
На обратном пути шли молча. И я в этой тягостности выпалила:
— У того высокого летчика очень доброе лицо.
Отец поддержал: лицо, действительно, замечательно хорошее и зовут того, высокого — Алексей Лепихин.
44-й год.
Скорое дело — воспоминания. Подумаешь, скажешь так, и трех лет войны — как не было. Но сейчас память пробирается осторожно, чтобы всуе не задеть другого, что осталось в этих годах и чтобы привела она коротким путем к появлению Алексея Лепихина.
Так вот, 44-й год, мы действительно вернулись в разрушенный Киев и живем в гостинице — наша квартира еще занята.
И вот однажды… (как в сказке) …однажды стук в дверь и на пороге стоит высокий, крепкий человек в унтах. Объятия, радость. И опять — разговоры до утра. Оказалось, Алексей Лепихин был сбит в бою неподалеку от Москвы, пролежал в крови и беспамятстве на снегу несколько суток, был подобран и доставлен в госпиталь, а из госпиталя — в санаторий под Киевом, на поправку. И вот — прямо к нам из санатория, разыскал через Союз художников.
Помню прощание: они с отцом в проеме двери. Коротко и крепко несколько раз обнялись. Он матери поцеловал руку. И вдруг так странно, так непохоже на себя:
— Увидимся, даст Бог. Я удачливый.
И все сплюнули через левое плечо. И он уехал. И снова на фронт.
Перед самым концом войны — кажется, было уже тепло — отец принес газету. Тогда в газетах печатались Указы о награждениях. В газете сообщалось, что летчику Алексею Лепихину присвоено звание Героя Советского Союза. Посмертно.
Вот и вся история знакомства с летчиком Лепихиным (странно: лишь дважды он появился в нашей жизни), кабы не эта очередь в гастрономе, кабы не рисунок, что перед глазами… Да кабы не муть под ложечкой — единственный живой пульсирующий камертон, оставшийся после того, как за двадцать с лишним лет после войны все остальные мерки были опрокинуты и перепаханы, когда и логика перестала быть логикой.
И тогда я просто подошла к этому человеку в очереди и, глядя в лицо, спросила:
— Вы — Алексей Лепихин?
Что произошло бы, кабы я ошиблась? Да ничего. Ровно ничего. Как повел бы себя человек, которого назвали чужим именем? Никак. Сказал бы, наверное: «Вы ошиблись», или еще что-нибудь в этом роде. Он не сказал так. Он вообще ничего не сказал. Он вздрогнул так, что рука непроизвольно дернулась. И брови на мгновенье из-под шапки — в сгусток. И отступил. И звук-не-звук а только губы разомкнулись. Я извинилась и отошла на место. Когда я оглянулась, его не было.
Прыжок
— Ра-а-айка, Райка! Рая, не уходи. Задержите её! Райка, подожди, стой… Ра-а-а-а…
И звук захлебнулся. Кричащий делал лихорадочные движения («Наверное так тонут» — мелькнуло в сознании). Он смахивал и опрокидывал всё, что стояло на столе, а звук падающих бутылок оставлял пробоины в слухе. Скатерть тянулась за ним густыми складками, словно стараясь удержать, а он в своём неистовстве — руками, глазами, хрипом, криком — пытался вырваться и не двигался с места, как во сне:
— Раааайка… Я протанцевал с этой женщиной всю жизнь… Пустите, вы ничего уже не можете сделать, пустите!..