Рассказы и очерки (1850-1859)
Шрифт:
Я юрист, но юриспруденция мне чужда. Я так и не уяснил себе, что такое "право". Я иной раз просижу в Вестминстер-Холле [12] (как мне положено) с десяти до четырех; а когда выхожу из суда, сам не знаю, на чем стою, на подошвах или же на парике.
Мне сдается (скажу вам доверительно), что слишком много там разговоров и слишком много закона, - как будто взяли два-три зернышка правды и бросили за борт в бурлящее море мякины.
Все это, возможно, сделало меня склонным к мистицизму. Однако могу вас заверить: то, что я собираюсь описать, как лично мною виденное и слышанное, я в самом деле видел и слышал.
Надобно
Я каждый сезон посещаю все современные выставки и, разумеется, глубоко чту Королевскую академию [13]. Я выстаиваю перед ее сорока академическими холстами почти так же твердо, как твердо держусь тридцати девяти догматов англиканской церкви [14]. Я убежден, что как здесь не добавишь сорокового догмата, так там нельзя добавить сорок первого холста.
Было это ровно три года тому назад. Ровно три года тому назад, в этом же месяце, во вторник днем, мне случилось ехать пароходом, на дешевых местах, из Вестминстера в Тэмпл. Когда я безрассудно взошел на борт, небо было черно. Сразу затем загремел гром, заполыхали молнии и хлынул ливень. Так как палуба словно бы дымилась от влаги, я спустился вниз; но там набилось столько пассажиров, нещадно дымивших, что я вернулся на палубу,
Застегнул свой двубортный сюртук и, пристроившись под кожухом гребного колеса, стоял, насколько было можно, прямо, точно мне все нипочем.
Тогда-то я и увидел в первый раз то страшное существо, которое будет предметом этих моих воспоминаний.
У трубы - наверно, в расчете, что ее жар будет его обсушивать так же быстро, как дождь мочить, - стоял, засунув руки в карманы, потрепанный человек в черной потертой одежде, который заворожил меня с того памятного мгновения, как я увидел его глаза.
Где видел я раньше эти глаза? Кто он такой? Почему он напомнил мне сразу Векфильдского священника[15], Альфреда Великого[16], Жиль Бласа[17], Карла Второго[18], Иосифа с братьями[19], Королеву фей[20], Тома Джонса[21], "Декамерон" Боккаччо[22], Тэма о'Шентера[23], венчание венецианского дожа с Адриатикой[24] и Великую Лондонскую чуму[25]? Почему, когда он согнул правую ногу и положил левую руку на спинку соседней скамьи, я, как это ни дико, мысленно связал его фигуру со словам"!: "Номер сто сорок два, мужской портрет"? Могло ли это значить, что я схожу с ума?
Я снова взглянул на него, и теперь я подтвердил бы под присягой, что он принадлежит к семье Векфильдского священника. Был ли он самим священником, Мозесом, мистером Берчиллом, сквайром или конгломератом из всех четырех[26], я не знал; но меня подмывало схватить его за горло и бросить ему обвинение, что в его жилах, каким-то непристойным образом, течет Примрозова кровь. Он загляделся на дождь и вдруг - боже правый!
– стал святым Иоанном. Он скрестил руки, покорясь непогоде, и у меня возникло неистовое желание обратиться к нему как к "Зрителю" и строго спросить, что он сделал с сэром Роджером де Коверли[27].
Страшное подозрение, что я повредился в уме, вернулось с удвоенной силой. Между тем жуткий этот незнакомец, имевший неизъяснимую связь с моим расстройством, стоял и сушился у трубы; и все время, пока подымался от его одежды пар, окутывая его туманом, я видел сквозь призрачную эту дымку все те упомянутые выше личности и еще десятка два других, светских и духовных.
Отчетливо помню, что под раскаты грома и сверканье молний во мне росло страшное желание схватиться с этим человеком, или демоном, и выбросить его за борт. Но я совладал с собой - уж не знаю как - и в минуту затишья среди грозы пересек палубу и заставил себя заговорить с ним.
– Кто вы такой?
– был мой вопрос.
Он прохрипел в ответ:
– Я - натура.
– Что?
– переспросил я.
– Натура, - повторил он.
– Позирую всяким художникам за шиллинг в час (на протяжении всего рассказа я привожу его подлинную речь, неизгладимо запечатлевшуюся в моей памяти).
Не могу передать, каким облегчением были для меня эти его слова, с какай восторженной радостью я снова поверил, что пребываю в здравом уме. Я, наверно, бросился б ему на шею, если бы не мысль, что штурвальный смотрит на нас.
– Значит, вы, - сказал я и стал с таким жаром трясти ему руку, что вытряс всю дождевую влагу из манжеты его сюртука, - вы тот самый джентльмен, которого я так часто видел сидящим в креслах с высокой спинкой и красной обивкой возле столика с витыми ножками?
– Да, я позировал и для него...
– пробурчал он недовольно.
– А зря: уж лучше б для чего другого!
– Не говорите!
– возразил я.
– Мне случалось видеть вас в обществе юных красавиц.
– И это была правда, и каждый раз (как я теперь припоминаю) он при этом удивительно эффектно выставлял напоказ свои ноги.
– Ясное дело!
– сказал он.
– И вы видели вокруг меня вазы с цветами и всякие там скатерти и старинные секретеры и прочую дребедень.
– Как, сэр?
– спросил я.
– Дребедень, - повторил он громче.
– А еще вы могли бы увидеть меня в доспехах, когда бы хорошенько пригляделись. Черт меня возьми, если я не стоял в половине всех тех рыцарских доспехов, какие выпускал из своего заведения Пратт[28], и не сидел неделями (и ничего не жрал!) перед половиной золотых и серебряных блюд, какие только брали напрокат для этого дела со складов всяких Сторсисов и Мортимерсисов или Гаррардзов и Девенпортсесесов[29].
Разволнованный обидой, он, казалось мне, никогда не договорит этого последнего слова. Но, наконец, оно глухо отрокотало вместе с раскатом грома.
– Извините, - сказал я, - вы очень приличный, благообразный человек, и все-таки - уж вы меня извините, - когда я роюсь в памяти, я как будто связываю вас... в моих воспоминаниях вы смутно сочетаетесь... простите... с каким-то могучим чудовищем.
– Еще бы не так!
– прозвучал его ответ.
– Знаете вы, что во мне ценят больше всего?