Рассказы и очерки (1850-1859)
Шрифт:
– Нет, - сказал я.
– Мою шею и мои ноги, - объявил он.
– Когда я не позирую ради головы, я по большей части позирую ради шеи и ради ног. Вот и представьте себе, что вы, к примеру, художник и что вам нужно целую неделю раздраконивать мою шею, - тут бы вы, уж верно вам скажу, приметили бы на ней уйму всяких шишек и клубков, которых нипочем бы не углядели, когда бы рассматривали меня всего, как есть, а не только мою шею. А что, не так?
– Возможно, - сказал я и внимательно посмотрел на него.
– Ведь оно само собой понятно, -
– Поработайте потом еще неделю над моими ногами, то же самое будет и с ними. Они в конце концов станут у вас такими корявыми и узловатыми, точно это не ноги, а два старых-престарых ствола. Потом возьмите и прилепите мою шею и мои ноги к туловищу другого человека, и получится у вас сущее чудовище. Так вот и показывают публике эти сущие чудовища в каждый первый понедельник мая месяца, когда открывается выставка Королевской академии.
– Да вы критик, - заметил я с уважением.
– Это потому, что я в прескверном расположении духа, - ответил натурщик тоном крайнего негодования.
– Кажется, уж чего тут было хорошего - позировал им человек за шиллинг в час, торчал среди всей этой красивой старой мебели так, что публика уж, верно, знает в ней сейчас каждый гвоздочек... или напяливал на себя старые просаленные шляпы и плащи и бил им в бубны в Неаполитанской гавани - на заднем плане намалеван по трафарету Везувий, с дымом над ним, а на среднем - небывалые виноградники, одни сплошные гроздья... или самым невежливым образом брыкался в толпе девиц безо всякой надобности, только чтобы показать свои ноги, - уж чего тут было хорошего? Так нет, изволь теперь убраться вон, получай отставку!
– Не может быть! Как это так?
– сказал я.
– А вот так!
– закричал в негодовании натурщик.
– Но я им отращу!
Мрачный, угрожающий тон, каким произнес он последние свои слова, врезался навсегда в мою память. У меня захолонуло сердце.
Я спросил сам себя, что он надумал отрастить, этот отчаянный человек. Но не нашел в своем сердце ответа.
Я стал умолять его, чтобы он сказал яснее. С презрительным смехом он бросил темное пророчество:
– Я ее отращу. И запомните мои слова: она вас будет преследовать, как призрак.
Мы расстались в грозу, и на прощание я дрожащей рукой втиснул ему в ладонь полкроны. Я решил, что с судном происходило нечто сверхъестественное, когда оно уносило вниз по реке его дымящуюся фигуру; но в газетах не было о том ни слова.
Прошло два года, я два года неизменно занимался своей профессией; и, конечно, нисколько не выдвинулся. По истечении этих двух лет я однажды ночью возвращался домой, в Тэмпл, в точно такую же бурю, под громом и молниями, как в тот раз, когда гроза застигла меня на палубе парохода, - только что теперь гроза, разразившись над городом в полночь, казалась еще страшнее - в темноте и в этот поздний час.
Когда я завернул к себе во двор, мне подумалось, что гром сейчас ударит мне прямо под ноги и все разворотит. Казалось, каждый кирпич, каждый камень во дворе на свой особый голос отзывается на гром. Водосточные трубы переполнились, и дождь хлестал потоками прямо с крыш, как с горных вершин.
Я не раз просил миссис Паркинс, мою служанку, жену привратника Паркинса, который незадолго до того умер от водянки, - ставить свечу из моей спальни и коробок со спичками под фонарем на лестничной площадке у дверей в мою квартиру, чтобы я мог зажечь там свою свечу, как бы поздно ни пришел домой. Но так как миссис Паркинс неизменно пренебрегала всеми моими указаниями, свечи и спичек никогда не бывало на месте. Так случилось, что и на этот раз я, чтоб зажечь свечу, должен был пробраться ощупью к себе в гостиную, разыскать ее там и выйти опять на лестницу.
Как же я был потрясен, когда увидел под фонарем на площадке сверкающее влагой, точно оно так и не обсохло с последней нашей встречи, то таинственное существо, с которым я столкнулся на пароходе в грозу два года назад! В моем уме пронеслось его предсказание, и у меня подкосились ноги.
– Я сказал, что сделаю так, - проговорил он, - и я так и сделал. Разрешите войти?
– Несчастный, что вы натворили?
– отозвался я.
– Я все вам объясню, - был ответ, - когда вы меня впустите.
Что он совершил - неужели убийство? И с таким успехом, что хочет совершить второе, наметив жертвой меня?
Я колебался.
– Разрешите войти?
Собрав все свое мужество, я кивнул головой, и он проследовал за мною в комнаты. Здесь я разглядел, что нижняя часть его лица повязана синим в белую клетку платком. Он медленно снял его и выставил на вид длинную бороду и усы, которые вились над его верхней губой, курчавились в углах его рта и свисали на грудь.
– Что это значит?
– невольно закричал я.
– И кто вы теперь?
– Я - Гений искусства!
– сказал он.
Эти слова, которые он медленно проговорил под громовой раскат в полуночный час, произвели разительное действие. Я молча смотрел на него, ни жив ни мертв.
– Вошел в силу немецкий вкус, - сказал он, - и мне хоть с голоду помирать. Вот я и подладился под новый вкус.
Он слегка встрепал бороду, скрестил руки на груди и сказал:
– Суровость!
Я содрогнулся. Вид его был и впрямь суров.
Он дал бороде волнисто стечь на грудь и, сложив руки на метелке для ковров, которую миссис Паркинс оставила у меня среди книг, сказал:
– Благоволение.
Я стоял пораженный. Перемена душевного строя зависела целиком от бороды. Человек мог ничего не менять в своем лице, мог и вовсе не иметь лица. Все делала борода.
Он лег навзничь на мой стол и, запрокинув голову, вздернул подбородок, а с ним и бороду.
– А это - смерть!
– сказал он.
Он соскочил со стола и, глядя в потолок, сбил бороду немного вкось, затем выдвинул ее вперед.
– Обожание - или клятва отомстить, - пояснил он. Он повернулся в профиль, сильно всклокочив усы над губой.