Рассказы о Москве и москвичах во все времена
Шрифт:
Сергею давно хотелось открыть в Москве трактир в духе старого времени, где все: интерьер, кухня, даже музыка — было бы истинно русским. Нашли подходящий подвал на Сретенке, заброшенный, наполовину затопленный, и за три месяца превратили в приятнейшее заведение, где не только приятно отдохнуть, но и кормят отменно. «Почему именно «Кураж»?» — спросил я его. «Слово хоть и французское, а отражает русский характер. Так мне кажется».
Мне этот человек понравился. Он молод, любит родной город и очень хочет, чтобы и дети его так же этот город любили. И чтобы все, кто придет в новый московский трактир, наш город любили. Он много для этого сделал.
А моя бабушка, царство ей небесное, говорила
Рекордное количество трактирных заведений в России пришлось на 1894 год и перевалило за 42 тысячи, а уже на следующий год, когда ввели государственную питейную монополию на продажу крепких напитков, число трактиров сократилось до 39 тысяч с небольшим. Теперь же трактиров в России и вовсе не считано — потому что считать почти нечего. А в Москве, столице нашей, их — раз-два да обчелся.
Да, в упадок пришел в России трактирный промысел. Владимир Сергеевич Михалков, президент Ассоциации «Народный трактир», известнейший российский кулинар, изобретатель в своем изысканно вкусном деле, выглядит человеком вполне здоровым, хотя при этом и отчаянно болеет. За это потерянное трактирное дело и болеет. И прежде всего за возрождение русской национальной кухни. Человек энергичный и склонный к рубленым выражениям, он заверяет: «Если мы потеряем национальную кухню, мы потеряем нацию!»
В самом деле, разве не обидно: во всякой стране есть своя национальная кухня, которая бережно сохраняется, поддерживая здоровье своих сограждан и привлекая любознательные желудки заезжих гостей, а у нас — нет. Даже и во всей Москве вряд ли найти место, где подавали бы исключительно русские яства. Слава Богу, есть хоть люди, которые хранят таинства русской кухни. Сам Михайлов в своих кулинарных произведениях использует только российские коренья и травы, коих у него припасено, по-моему, на все случаи жизни. Даже и чаи он такие делает из трав и прочих отечественных растений.
Возрождение трактирного промысла — предмет особых забот Михайлова. Какой же трактир без подлинно народной кухни? Близкой по духу нашим людям, которые даже и генетически давным-давно сжились с ней.
Эхма… Ходил из трактира в трактир, поистер кошелек свой до дыр…
Притихшая усадьба Толстого
Тишиной и покоем веет от этого дома. Даже трубный глас огромного города не может обеспокоить его, и он, сложенный почти двести лет назад из корабельной сосны, представляется неприступной каменной крепостью, перед которой отступает и само всесильное время.
Страшно не хотелось Льву Николаевичу переезжать в Москву, но супруга его, Софья Андреевна, тяготившаяся деревенской жизнью в Ясной Поляне, непрестанно его уговаривала, неутомимо настаивала — как же дети-то в сельской глуши будут расти? — и Толстой, приглядев продававшийся дом Арнаутова в Хамовническом переулке между Москвой-рекой и Девичьим Полем, решился купить его. Главное, что подтолкнуло Толстого, помимо самого обширного дома, — сад, что примыкал к нему сзади. Сад был роскошный — большой, разросшийся, с липовой аллеей, яблонями и даже с колодцем, о котором говорили, будто вода в нем ничуть не хуже знаменитой мытищинской. Да так ведь и было на самом деле. И то, что в доме не провели электричества, что не было в нем ни водопровода, ни канализации, — все это очень устраивало Льва Николаевича, так ему хотелось, и ничего он переделывать не собирался. Только главный дом надстроил. Осенью 1882 года семья Толстых перебралась в свою городскую усадьбу.
Здесь Толстой, смирившийся с неизбежностью зимней жизни в Москве, пробытовал девятнадцать холодных зим: Можно сказать, и лет, потому что только на лето семья выезжала в Ясную Поляну. Здесь Толстой пережил и краткие мгновения счастья, и трагедию, потеряв под кровом этого теплого дома сына Ванечку, месяца не дожившего до семи лет, — доброго, сердечного мальчика, притом талантливого, которого нельзя не любить было. Но писалось Толстому хорошо в этих покойных стенах — обрадованно о том говорил. Тут написал он «Воскресение», «Крейцерову сонату», «Власть тьмы», рассказов множество. В небольшом кабинете в отдаленном углу дома, за приземистым, просторным столом мореного дуба с резными ножками, где и сейчас лежат, будто он только-только оставил их, две ручки вишневого дерева, стоят чернильный прибор из малахита, простое пресс-папье, два скромных бронзовых подсвечника. Низкий потолок — такой, что и рукой можно коснуться, мягкий кожаный диван и кресла — здесь Лев Николаевич, когда не работал, любил гостей принимать. Уютно и тихо: окна выходят в сад, и город, обложивший усадьбу, даже не вспоминается.
Кто только тут не был! Все люди, составлявшие гордость России, почитали счастьем здесь побывать — как же, быть в Москве и к Толстым не заглянуть! Двери его дома всегда были открыты, и прислуге было приказано всех принимать, хотя приемным днем считался сначала четверг, а потом суббота.
Нынешнее поколение москвичей как-то призабыло о самом существовании городской усадьбы Толстого. Ясная Поляна у всех на слуху, там могила его и там, в конце концов, Лев Николаевич прожил почти шестьдесят лет. Но ведь и здесь осталась часть его жизни, и эти стены согревало его дыхание…
Когда я в первый раз пришел сюда — мальчишкой седьмого класса со школьной экскурсией, — дом оставил меня совершенно холодным. Все в нем: и мебель, и утварь всякая, и мелкие предметы в каждой из шестнадцати комнат — казалось бутафорией, ловкой, умелой подделкой. Просто невозможно, чтобы все настоящее было! И товарищи мои тоже посмеивались, когда нам говорили: «А вот эту скатерть Софья Андреевна сама связала»… Чтобы графиня сама вязала? Нет уж, не надо, не дураки. Но в этом доме все настоящее. Просто тогда мы не были готовы к встрече с великим человеком. Потому и дом мертвым казался. Тогдашнее недоверие вырастало из непонимания. Теперь великий хозяин дома отчего-то показался мне ближе во времени, чем когда я первый раз переступил этот порог. Тогда представлялось, что время Толстого — дальняя старина, а теперь вижу: совсем недавно, почти вровень с нами он жил. Дом поневоле заставляет об этом подумать.
Он обладает необыкновенной притягательной силой. И в самом деле не верится, что в прихожей, темноватой и тесненькой, висит, будто минуту назад повешенная, енотовая дорожная шуба Льва Николаевича. Гиляровский ее описывал: садился Толстой в возок и, прежде чем полог накинуть, аккуратно в шубу запахивался. Поднимаешься по парадной лестнице на второй этаж и сразу же видишь две картины, подаренные Толстому художником Н. Е. Сверчковым, — «Холстомер», молодой и в старости, никому не нужный уже…