Рассказы о Москве и москвичах во все времена
Шрифт:
В детстве я, признаюсь, боялся парикмахеров гораздо больше, чем зубных врачей. Потому что зубы у меня никогда не болели, а потеря хотя бы части волос на голове воспринималась как лишение неотъемлемой части целостного моего организма. В школе такое чувство только укоренилось: нас стригли нещадно наголо, мы протестовали как могли, скрывались, даже школу прогуливали, но нас отлавливали и вершили черное дело. И вот выстраивались мы с лысыми головами, как кегли рядком, — хоть шаром на нас покати, и со стыда за непривычно обнаженную часть своего естества глаза не могли друг на друга поднять…
Позднее появились разрешенные парикмахерской цензурой прически: бокс, полубокс, бобрик, когда волосы, начиная ото лба, дыбом
Был в нашей замоскворецкой школе директором Юрий Петрович Волчков, человек безусловно хороший, но уж больно суровый и «нервный», как говорила моя бабушка. В танке горел, все лицо обожженное. Так вот, он в кармане пиджака носил машинку для стрижки, и, ежели ему докладывали об особо виноватом, он молча лишь указательным пальцем того к себе подзывал и ото лба через всю голову прокладывал мертвую просеку. Хоть стой, хоть падай… Нравится, не нравится — терпи, моя красавица… Но мы выстаивали.
Потом эту злосчастную машинку — топор палача, Юрик Коробов из нашего класса украл, забравшись ночью в директорский кабинет. Так мы отстаивали свое право на красоту.
А теперь как стригут?
Теперь стригут дорого.
Декабристы жили на Басманной
Разруха и полное забвение. Тлен у подножия стен и бурьян вокруг. Бесстыдно и беспомощно обнажившийся остов древнего, некогда прекрасного дома: мощные, не утратившие прочности бревна со следами топора безвестных мастеровых, его сложивших. Снимали кору тонко, умело, споро — каждый затес и сейчас ясно виден. Бог знает, когда упал занавес обветшавшей и в прах обратившейся штукатурки.
Глухой дощатый забор и рваная зеленая сетка ограждают особняк от хлопотливой жизни на старой московской улице. Неприютная чернота за грязными, местами битыми окнами. Наличники сняли, и окна мертвым, застекленевшим взглядом таращатся в мир. Давно, видно, очень давно в этом доме на Старой Басманной не бывало людей.
Я проник за забор — сразу очутился в другом измерении времени. Кусты разросшейся полыни, выбившейся у камней древнего подклета. Высокие стебли иван-чая, увенчанные розовыми цветами, придавали городскому дому аромат заброшенной деревенской усадьбы. Одинокий шмель, перелетая с цветка на цветок и, по всей очевидности, презирая космический век, вершил свое извечное земное дело…
Я представляю себе другим этот дом. Сияющий снежной белизной ладно пригнанной штукатурки — и не скажешь, что весь дом деревянный, с шестью стройными колоннами коринфского ордера под строгим портиком. По вечерам в окнах светились люстры, сверкающие в хрустальных подвесках. Дом жил тогда и, казалось, хранил частицу совсем другой жизни…
Ну, дом, рассказывай о себе, о тех, кто владел тобой в прежние времена.
Поначалу ничто не предвещало несчастий. Дом, перестроенный в 1804 году на старом белокаменном подклете, казалось, подрос и вширь раздался. Нравился он своим хозяевам Ивану Матвеевичу Муравьеву-Апостолу и его черноокой жене-красавице Анне Семеновне, дочери сначала известного австрийского, а потом и русского генерала Семена Черноевича, серба по происхождению. Были у них три умницы сына и четыре красавицы дочери, и жизнь складывалась по первому времени интересно и счастливо.
Екатерина
Видимо, Муравьев не очень-то справился с таким поручением либо доклады представлял в совсем уж мрачном свете, только он впал у Павла I в немилость, вышел в отставку и спрятался от двора подальше — в свое имение в Миргородском уезде. В московский свой дом крайне редко заглядывал. Позже выяснилось, что интриги его блистательную карьеру переломили: против государя образовался заговор, Муравьева пытались в него втянуть, но он решительно отказался, за что и был оклеветан. Слишком уж прямой был человек, хотя и дипломат замечательный. Только дипломатом хорошо за границей служить: дома тонкости в обхождении мало чем помогают.
Дети, и сыновья и дочери, во время его многолетней службы за границей — в Копенгагене, Гамбурге, Мадриде, Париже — при нем были. Воспитание и образование у всех — лучше не сыщешь. Когда пришло время ехать домой, жена его, прежде семьи в Россию вернувшаяся, взрослым детям писала: «Я должна сообщить вам ужасную весть: вы найдете то, чего и не знаете, в России вы найдете рабов». Тщательно скрывали родители от своих детей существование крепостного права в России. Стыдились, да и побаивались, что тлетворное влияние на них это окажет. Ну а сыновья, просвещенные да утонченные, увидев, что дома творится, глазам своим не поверили. Даже не предполагали они такое встретить на родине…
В кампанию 1812 года Матвей, старший из братьев, истинным героем себя проявил: как только война началась, вступил в Семеновский полк, дрался под Бородином, получил Георгиевский крест, потом тяжело был ранен. В общем, овеянный славой вернулся. Младшие-то братья, Ипполит и Сергей, слишком молоды были еще, хотя и упрашивали папеньку вместе с братом их отпустить.
И дом этот их на Старой Басманной в Великий московский пожар не сгорел, выстоял, словно десница Божья его берегла. Но беда на семью Муравьевых все же обрушилась.
Матвей в чине подполковника вышел в отставку и вместе с Сергеем основал тайный «Союз благоденствия» и вскоре уже как член тайного «Южного общества» был привлечен следствием к процессу декабристов, как и оба брата его. Матвея приговорили к смертной казни через отсечение головы. К счастью, был все же помилован «по уважению совершенного и чистосердечного раскаяния» и осужден на каторжные работы на 20 лет. Только и каторги удалось ему избежать, после того как из его переписки открылось, что он «удерживал брата Сергея и тайное общество от кровопролития и покушения против высочайших особ». Ссылкой лишь отделался Матвей Муравьев-Апостол. Ипполит, которому только-только двадцать исполнилось, не дожидаясь, пока на него петлю наденут, сам руки на себя наложил, а тридцатилетний Сергей, подполковник, был казнен вместе с другими четырьмя декабристами.
И остался Иван Матвеевич без сыновей.
Жизнь его сделалась унылой и горестной. Будучи сенатором, он оставляет службу, уезжает в Италию, надеясь отрешиться, забыться. В России появляется лишь изредка. Вторая жена тяжело болела, средств к жизни у Ивана Матвеевича оставалось немного, он еле-еле сводил концы с концами. Умирать вернулся на родину. Могила его в Петербурге на Охтинском кладбище затерялась бесследно.
А дом вот стоит. Хотя и бесконечно грустное зрелище являет собой сейчас. Был в нем одно время музей декабристов, я все собирался зайти, посмотреть — да думал, успеется, не уйдет от меня. А теперь ни следа нет музея. Голые, мертвые стены.