Рассказы провинциального актера
Шрифт:
Из кулька он высыпал на блюдо кильки. Долго мыл их в холодной воде, выбрасывая бракованные, и, наконец, слил воду и разложил их в блюде — они легли ровно и серебристо, это ему удалось. Сверху он засыпал их нарезанным луком, присыпал солью и перцем, накрыл другим блюдом и старательно потряс содержимое. Открыл. Кильки, как в водорослях, запутались в распавшихся кольцах лука, засияли еще ярче, на дне стал скапливаться сок. Вторую половину нарезанного лука он помял в холодной воде, отжал, тоже посолил и поперчил, и залил томатным соком.
— За твои успехи потом, сейчас — за начало! — торжественно произнес он со стаканом в руке.
— А я — за твои
Мы поели килек, ложкой черпали лук с томатным соком — все хрустело на зубах, во рту бушевал огонь и томатный сок гасил его.
— Первая седина появилась в восемнадцать, — без предисловия начал он, понимая, что без вопроса о седине — «Когда и как?» с моей стороны, вечер не мог состояться, — так вот, в восемнадцать самая первая — ровно один бок, вот здесь слева… — и он показал рукой, где появилась первая седина.
— В начале войны мне семнадцать было, — начал он свой долгий рассказ, — а в восемнадцать с хвостиком я летное училище закончил. Закончил хорошо. Старался. В воздух первым поднялся. Первый «самостоятельный» — тоже я. Мне тогда все время хотелось первым быть. Даже мечтал, что погибну обязательно первым и ребята будут жалеть. Только бы первым!
— А сейчас, — спросил я, — хочешь быть первым?
Он глянул на меня своими выпуклыми рачьими глазами, пошевелил губами, пожевал их.
— Не знаю. Точно не знаю… А тогда хотел… В первый боевой, кто первым пошел? Я — Денисов. Комэск взял меня ведомым. «Этого парня, — сказал он, — при себе держать буду, летчиком сделаю, потому что он хочет быть летчиком…»
И повел меня.
Молча дошли до нашей линии фронта, он сказал:
— Держись!
Прошли и зенитные батареи, все хорошо получалось, я и страха не чувствовал, как на учебных полетах, а под крыльями — противник. А мне, вроде, как все равно!.. И вдруг начала барахлить связь и сразу — хлоп! — оборвалась, даже фона в наушниках не стало. Вырубился напрочь…
Докладываю комэску в надежде, что односторонняя осталась. Нет, по его ответам ясно, что он от меня ничего не слышит, а у меня вдруг, односторонняя проклюнулась — его начал слышать. Думаю, ладно, раз я его слышу, как-нибудь протянем. Настроение испоганилось — хуже некуда, предчувствие какое-то, что плохо мое дело… Какое дело? Какое предчувствие? Ведь не верю я ни в какие предчувствия: а уж когда мальчишкой был — тем более! Только никакое это было не предчувствие, просто я краем глаза сначала привычно зафиксировал беду, а только потом мозгами сообразил — уровень горючего у меня к нулю шел. Вот тебе и предчувствие. Похолодел я. Стрелка, покачиваясь, ноль легонько трогала. Кончилось или, во всяком случае, кончается горючее. Заорал в шлемофон комэску, а он ни черта не слышит, что-то свое мне бубнит. На секунду я будто сознание потерял. Ору что есть силы, думаю криком налажу контакт, прерванную связь, а мне комэск в ответ спокойно говорит:
— Держись, Степка! Сейчас нас немного обстреливать будут!
Молотили здорово, а мне плевать на то, что внизу и вокруг меня. Будто успокоился даже, рванул машину вверх, вперед и перед комэском крыльями помахал — «следуй за мной»!
Он как увидел это дело, такое в шлемофон запустил, что не пересказать тебе, чертям бы тошно стало, а я деловито развернул машину и назад, домой.
Он озверел от моей наглости, тоже развернул машину и за мной. Что он мне говорил? Я плакал от обиды, а сам, не отрываясь, смотрел на стрелку — она все еще качалась, не легла. Он два раза машину вокруг меня крутанул. То, что я трус, подонок, сопляк, что я испугался,
Перешли мы линию фронта, аэродром завиделся, пошел я на посадку, мотор чихнул последний раз и в полной тишине я сел. Непривычно было в тишине… Он сел чуть раньше, машину развернул и передо мной нос к носу поставил. Выскочил из кабины, кабуру на ходу рвет, ко мне бежит. А у меня нет сил фонарь сдвинуть. Он вскочил на крыло, рванул фонарь, орет что-то на меня, я ничего не слышу, пальцем на прибор показываю.
— Ноль! — только и смог я выговорить.
Комэск вдруг замолк, выпрямился и волком на подбежавших техников глянул.
— Связь! — еще выдохнул я и отрицательно помахал рукой.
Он опять на техников. Один из них побледнел, руку под козырек и тихо говорит:
— У вас, товарищ комэск, нестандартный бак, у вас горючего в полтора раза больше, чем у младшего лейтенанта.
Мы на «американках» летали и баки их переделывали на наши, под большой запас, а на моей машине еще родной американский стоял.
Ну, как он говорил с техниками, сам пофантазируй, а мне сказал:
— Молодец, сынок! Полетишь завтра со мной!
— Так точно! — говорю, и шлем с головы снял.
Он посмотрел на меня, потом обнял за плечи и повел через поле в столовую, и приказал стакан водки выпить.
Он первым увидел, что у меня голова наполовину седая. Хороший мужик был…
Степан спокойно закурил, улыбнулся мне, видя, что я разволновался:
— Давно было, а хорошо помню. Ну, навались на закуску…
— Ну, а вторая половина? — не выдержал я. Мне казалось несправедливым заниматься кильками, даже если они прекрасны и свежи и светятся перламутром.
— Вторая в конце войны. Я так и был у комэска ведомым. Он нас с «педалькой» летать научил. Чтобы проще тебе объяснить, мы все время машину держали чуть боком к линии полета, будто одно крыло вперед, — и Денисов показал, как идет машина с «педалькой», — если атаку на себя прозевал, может и повезет — «он» целит по линии «хвост-мотор» с опережением, ну и проходит очередь у тебя сбоку, потому что линия твоего полета не совпадает с линией «хвост-мотор», многих он сберег этой «педалькой»… В конце войны сопровождали мы «тяжелых» Берлин бомбить. Отбомбились, и домой, а на нас штук двадцать «мессеров» навалились. Не уберег я тогда комэска, он себя подставил, чтобы меня прикрыть, на глазах у меня вспыхнул, да и я на решете домой пришел и опять на ноле бензина… Ранен не был, а вот голова вторую половину под страх подставила или еще подо что, вот и побелела… — и он потрепал густые волнистые волосы.
— А награды есть? — неуверенно спросил я.
Степан засмеялся:
— На праздник надену…
Мы засиделись допоздна.
Он рассказал, что после войны кончил театральную студию, не смог устроиться на работу в Москве, поехал на периферию, года три мотался, потерял московскую прописку, последние годы работает здесь.
В Москве только старая мать.
— Ты был женат, Степан? — спросил я.
Он не сразу ответил.
— Почти был… Женщины седины моей боятся… Сначала восторг — ах, как романтично! — а потом видят, что она до сердца… Для молодых я стар, кто постарше — мальчишкой считают… Вот так и сел, как говорится, между двух стульев.