Рассказы провинциального актера
Шрифт:
В двадцать с хвостиком, плюс специфика профессии — умение приспосабливаться к партнеру — это оказалось делом не трудным.
До начала сезона оставалось несколько дней, но почти все актеры, музыканты, танцовщики съехались в город из отпуска и часто появлялись в театре, еще не растеряв в душе забот и волнений лета, еще не переступив великий порог — Начало сезона! — когда все прошлое пресекается неумолимым законом провинциального театра: двенадцать премьер в год, чтобы зритель, хотя бы наполовину, заполнял зрительный зал, что даст возможность служителям храма получать зарплату, — до этого рубежа еще оставались дни, а посему все были оживлены, открыты для разговоров, и творческие муки и неурядицы еще не омрачали лица людей театра.
Моим
Его роскошная плоскодонка увозила нас за тридевять земель и волн, и мы охотились, чуть ли не круглосуточно.
Это скрадывало мое одиночество и горечь ненужности, и скрадывало томительные дни до начала сезона — а впереди столько премьер! — когда, казалось, судьба должна будет сжалиться надо мной и я смогу блеснуть, доказать, покорить, ошеломить и т. д.
Столичная чванливость уверяла меня, слава богу, недолго в моем превосходстве над провинцией, хотя по сцене театра я еще не сделал ни шагу.
Но ведь из театрального института — спросите любого выпускника! — выходят в основном гении.
И вот начало сезона.
Я не узнавал и тех, с кем был уже знаком. Это была ярмарка тщеславия, парад одежд и причесок, это были горящие глаза и ослепительные улыбки, поддельные и настоящие драгоценности женщин соперничали своим блеском с сиянием подведенных глаз. В узких коридорах и на сцене смеялись, разговаривали, обнимались и целовались около ста человек — музыканты, балетная труппа, актеры драмы, актеры оперетты. Громкие голоса, всегда поставленные «в позицию» у опереточных актеров, были непривычны моему слуху, выходцу из Театрального московского, где с грехом пополам, сконфуженно еще витал дух Станиславского.
На меня обрушился поток, именуемый общественной жизнью театра. По обрывкам разговоров я легко узнавал о сложных перипетиях не только отпуска, но и прошлого сезона:
— Представь себе — она разошлась с ним…
— А дочь?
— Ему оставила — и поминай как звали…
— Не говори, не говори — лучшие боровики в Белоруссии, под Оршей… Четыре сотни белых за десять минут!
— Тебе очень идет эта прическа!
— По-моему, ты только что сказал это же Солнцевой…
— Дай же я тебя расцелую, старый черт! Загорел, бандит, загорел, как контрабандист!
— Крым, батенька, это… Одно слово — Крым!
— Теперь я не дурак — или давайте высшую, или только меня и видели — между нами, меня ждут в Сызрани…
— А ну, подойди, подойди — не укушу, хоть ты и подлец…
— Что это тебя так разнесло, дорогуша?
— До зарплаты не подкинешь? Сам знаешь — Крым…
— Конечно, жить с ней можно. Нужно ли? Вот вопрос!
— Осторожнее, Зиночка, побереги помаду — ты стольких уже целовала, себе ничего не останется…
— Между прочим, несмываемая…
— Ой, покажи…
— Сама вязала? Не может быть…
— С ними только одно — надо требовать… Требовать и все. На первом же собрании встану…
— Еще одна роль, а славы все нет…
— У новенькой ножки толстоваты…
Сколько вздохов, взрывов любви, огорчительных всплесков — «Не может быть, чтобы он… Подлец!» — самоутверждений — «Нет уж, в новом сезоне я другой… Шалишь, я стал другой…» — два часа, три часа гул человеческих голосов, заглушивших бы любые водопады мира, окажись они вблизи сцены провинциального театра в день открытия очередного сезона.
На другой день все стихло и вошло в привычное русло.
Впереди — двенадцать премьер года, обязанных, если уж не соответствовать мировым шедеврам, то, во всяком случае, отвечать самому высокому уровню. В масштабе города. И кормить труппу.
Уральская осень резко сыпала горящие листья на здание театра, опоясанное мощными колоннами, и дивилась человеческой суете.
А я жадно впитывал в себя эту суету. Мне тоже хотелось спрашивать и чтобы меня спрашивали, целовать молоденьких актрис, шутить. Но, увы, я был чужим на этом кратковременном празднике.
Первые дни сезона на сцене восстанавливались спектакли прошлого года, не снятые еще из репертуара. Они дадут возможность отрепетировать новый спектакль, потом опять новый. Каждый месяц. Художники, не очень мешая актерам, что-то подкрашивали, подновляли, прибавляли в декорациях, электрики ладили свет, актеры повторяли роли, вспоминали мизансцены, музыканты, не очень слаженно, вновь тревожили Великих оперетты — Кальмана, Легара, Штрауса…
Мне нравились эти репетиции, нравился полутемный зал, откуда можно было, забившись в дальний угол, постигать и принимать эту странную забаву взрослых людей — оперетту. Восстановление спектаклей, еще не надоевших не только зрителю, но и самим творцам, лучшее время в театре. Актеры на сцене свободны, импровизации легки и неожиданны, в ткань незамысловатых текстов легко вплетаются имена товарищей, намеки на кулуарные события, обсуждение случайно увиденных в зале товарищей. Легко повторяются отдельные сцены, и, вдруг, увлекаясь, актеры играют, что называется, «в полную ногу», играют чисто и изящно, заражая партнеров и увлекая тех немногих, что расселись в разных углах пустого зала. И вмиг возникает ощущение праздника, легкого и чистого — никто не думает об успехе у публики, не дрожит от того, что смотрит худсовет, решающий прибавлять или не прибавлять десятку к зарплате. Это прекрасный миг театра, свободный от корысти, зависти и потому становящийся выше всяческих поверхностных суждений о несерьезности этой игры взрослых.
В первый день репетировали оперетту «Роз-Мари» Я впервые видел оперетту вблизи и еще не определил своего отношения к ней. Все несколько преувеличенное — цвет костюмов, громкая музыка, яркий свет — несколько шокировало меня, выкормыша старого реализма пятидесятых годов, и манило праздничностью, этой своей преувеличенностью и громкостью. Манило открытостью и легкостью.
Каждая оперетта отдает дань балету. В балете нашей оперетты, в данном случае в «Роз-Мари», украшением, несомненно, был Александр Хорст. Он был из обрусевших немцев из Казахстана, основавших там колонии во времена Петра I. Он был первым танцовщиком оперетты, председателем месткома, заядлым рыболовом и лихим гонщиком: его «Волга» была наглядным свидетельством его лихости. По внешности он напоминал индейца, может быть, из племени оджибвеев, что было очень кстати в индейских плясках в оперетте «Роз-Мари». Он был великолепен, обнаженный по пояс, могучий торс был пропорционален и еще не требовал морилки для придания краснокожести: летний загар был ровен и свеж — парик длинных черных волос был перехвачен ленточкой. Александр в жизни был блондином, с короткой стрижкой полубокс, что он считал чуть не обязательной формой стрижки, и мне, длинноволосому, носящему еще модель типа «Тарзан», доставалось от него часто и жестко, вплоть до немедленного требования идти в парикмахерскую. В течение года я устоял, а там и мода переменилась. Впрочем, закончу о нем: мягкие брюки, отороченные бахромой, были так хороши, что племя оджибвеев могло бы признать его своим вождем. Во всяком случае, много лет спустя югослав Гойко Митич, ставший индейцем кино семидесятых годов, произвел на меня меньшее впечатление или, точнее, понравился мне только потому, что был похож на того далекого Александра Хорста, главного индейца в плясках в оперетте «Роз-Мари».
На сцене колыхались ленты капрона, подсвеченные красным фонарем, и вполне имитировали костер, разведенный рядом с вигвамом. Вигвам был почти не освещен, только силуэт его едва угадывался, что давало волю фантазии, наделявшей это сооружение из двух перекрещенных вверху палок и холста с детства манящим звучным названием — вигвам!
Позже я часто ходил смотреть пляски индейцев у вигвама при свете костров в оперетте Стодгарта «Роз-Мари».
Мне нравилось все — даже звучное имя автора — Стодгарт! — не имя, а шик!