Рассказы провинциального актера
Шрифт:
— Это там у вас в Москве неудобно… Ну, ждите меня, мигом душ схвачу, и ко мне…
Согласие мое не удивило их, позже я понял, что отношения в маленьких городах и театрах еще сохранили легкость знакомства и непринужденность. Если человек нравился, его принимали сразу, и нужно было быть плохим человеком, чтобы разрушить доброе к себе отношение. Если же не принимали, почти всегда это оставалось неизменным, хоть ты из кожи лезь, и чаще всего человеку приходилось уходить из театра, причем это ни в коей мере не было результатом интриг — просто такого человека не замечали, и он засыхал от одиночества в человеческом муравейнике, коим является театр.
Жену, танцовщицу из балетной труппы, Хорст отправил домой
Как и все в городе, дом его был в десяти минутах ходьбы от театра. День солнечный, чуть прохладный, располагал к неторопливой беседе. Трое, переговариваясь, знакомясь, шли по улице, ползущей чуть заметно вверх вокруг увала, прикрывающего мощное здание театра от назойливых взглядов пассажиров, едущих в электропоездах. Впрочем, такие увалы скрывали и весь город, и вновь приезжающий с вокзала видел только редко растущие сосны на не крутых склонах и бывал поражен, как только автобус, сделав петлю вокруг одного из увалов, спускался вниз сразу в Город — как в сказке город был виден сразу и весь — он лежал в глубоком распадке.
Саша Хорст был веселым человеком, во рту у него чисто сверкал золотой зуб. Перед выходом на сцену Саша смачивал зуб лаком и замазывал белым тоном, и зуб не сверкал. А в жизни он был неотъемлемым его знаком — хмурым Сашу мало кто видел.
Мимоходом включая меня в свой разговор, так, чтобы новичок не чувствовал себя лишним, они говорили о своих делах.
Хорст подробно рассказывал о своих летних приключениях и успевал расспрашивать Денисова о его вертолетах. Я понял, в чем дело.
Но не все понял.
Денисов был летчиком запаса, летчиком-истребителем в прошлом, а в этом году проходил курсы переподготовки на вертолетчика, так как не мог летать на современных истребителях, а его самолетов не осталось и в помине. Это я понял, но никак не мог сообразить, вычислить, когда же Денисов стал летчиком, когда учился в институте, когда начал работать в театре, если ему только тридцать пять лет?
Включаясь в разговор, я называл Хорста индейцем, потом усложнил и назвал его «оджибвеем». Прозвище «Индеец» позже пристало к нему, но я продолжал звать его оджибвеем — звучало таинственно, и нравилось ему больше. Не могу ручаться, но, кажется, слово «оджибвей» Саша Хорст слышал первый раз в жизни.
В их разговоре мелькали еще малоизвестные мне имена, совсем неизвестные события, но, чем больше я их слушал, тем уютнее мне становилось в этом городе — он заселялся живыми людьми с их веселыми или грустными делами, дома начинали обретать свою индивидуальность, потому что в каждом из них жил кто-то из театра, была какая-нибудь свадьба, встреча Нового года, дня рождения. Спектакли театра, выписанные на сводной афише, оживали, становились многоликими, я узнавал их внутреннюю жизнь, узнавал трудности создания, интриги, успехи, провалы. Я протягивал ниточки памяти все дальше и дальше во внутреннюю жизнь этого небольшого города, и они связывали меня с ним, делали, если не своим, то уже не чужаком, вломившимся в сложные его дела.
Может, причиной тому было все п е р в о е — первый город вне златоглавой, где мне пришлось жить, первый театр, первые месяцы жизни, оторванной от привычного, от родных и друзей.
Может быть: во всяком случае, много лет спустя, когда мне снятся голубые увалы и зеленые распадки, окружающие город, я просыпаюсь с хорошим грустным настроением — хоть это и далеко от меня, но это было в моей жизни, было тогда, когда самое пустяковое ощущение — звенящее дыхание на сорокаградусном морозе, таянье снега, похожее на наводнение, первый весенний запах смолистых сосен, афиша премьеры, освещенная рампа — все выходило с огромным и запоминающимся знаком плюс. Не говоря уже о встречах, взглядах, улыбках и цветах, — все женщины города были на восхищение молоды, были привлекательны, открыты душой и преданы театру.
В квартире у оджибвея было много ковров на стенах и на полу, главной «мебелью» квартиры были ковры. Хорст заметил, что я удивленно разглядываю их, и пояснил, что все это привез из Ташкента, где раньше работал, а посему будет настоящий узбекский плов, сделанный в настоящем казане.
Денисов взмолился:
— Уймись, чревоугодник! Ты приглашал на уху!
— Будет и уха.
— Ты что, взбесился? Мы умрем от обжорства, — он имел в виду и меня, — с нас хватит ухи.
Индеец только сверкал в ответ золотым зубом.
— Андрей, — обратился Денисов за помощью, — объясни ты этому троглодиту, что нам с тобой приятнее будет прийти на плов завтра, а сегодня обойдемся ухой… Верно?
И он подмигнул. Степан не был женат, а что такое обеды в городской столовой, успел изучить и я.
Я присоединился к его призыву, после чего Хорст открыл морозильник, показал замороженного гуся, величиной со слона, и пригласил на обед, на завтра. Это было убедительно.
Индеец надел на себя передник, вооружился длинным, хорошо заточенным ножом и прошел в кухню разделывать баранину для плова. У плиты колдовал он, жену допускал только к сервировке и раскладыванию шпрот. Дома он выглядел ничуть не хуже, чем с двумя бледными индианками на плечах в оперетте «Роз-Мари»…
Потом начались репетиции, где у Денисова была главная роль. Несомненно, он был хорошим актером. Если можно было бы объяснить словами его притягательность, вероятно, театр перестал бы существовать — сцена так преображает людей и, если есть дар божий, так притягивает к себе зрителя, что иначе, как чудом, это и не назовешь. Не одну тысячу лет существует он, Театр, последние годы появились пророки, готовящие ему поминальную, а он, Театр, вроде собирается еще пожить.
Как у классических шутов, у Денисова была какая-то вечная внутренняя грусть, даже тогда, когда он веселился на сцене и валял дурака. Говорил он чуть замедленно, чуть хрипловатым голосом. Большие выпуклые глаза гипнотизировали актеров, это заражало и зрителей, и маленький человек словно вырастал, терялся масштаб соотношения человека с порталом сцены и его партнерами, и перед нами появлялся большой, тяжелый, даже грузный полковник Степан Рябинин. Может, это было только моим восприятием? Может, виной тому была его биография, которую в театре знали все, кроме меня, но я чувствовал в ней что-то необычное? Во всяком случае, даже пожилые актеры относились к нему с искренним уважением, подтверждая мои впечатления — при всех исключениях, в театре отношения складываются в зависимости от того, каков ты в деле.
Тон отношения к нему задавал патриарх театра Аполлон Аристархович Грундовский — фигура, достойная не только упоминания.
Пожилым актером Грундовского назвать было легко — свой актерский путь он начал на заре века. Родом из семьи провинциальных актеров, великих, бескорыстных, кочующих рыцарей сцены. Высок и, несмотря на возраст, строен. Худ и поджар. Волосы, не совсем утраченные в долгих скитаниях и круговоротах судьбы, аккуратно зачесанные, словно приклеенные, украшали самый круглый в мире череп. Гример театра Василий Гаврилов говорил о его голове как об идеальном органе, созданном природой для париков. Большой мясистый нос занимал большую часть лица с впалыми, словно втянутыми внутрь, щеками. Губы, сложившиеся в «благородную улыбку», вероятно, в начале века, не претерпели за прошедшие годы сколь-нибудь серьезного изменения и выражали некоторое превосходство над окружающими. Он был славный старик.