Рассказы (сборник)
Шрифт:
Места, где происходило такое, где можно было распить бутылочку, а там и официанточку ущипнуть, но где больше всего певали о немецкой отчизне, изображены на жестяных овальных бляшках, желтых и белых, которыми обита сверху донизу эта дорожная палка из лучшего немецкого скального дуба: Брокен 1114 метров, Шнеекоппе 1400 метров, Фельдберг 1200 метров, Кейльберг, Гейдельберг, Кёнигштуль, Нидервальдский памятник, Рудельсбург, Вестфальские ворота, Кифхойзер, Танненбергский памятник… И не беда, если несколько бляшек на палке стыдливо прикрыты в полутемной прихожей полями шляпы; они довольно новые и легко читаются, свидетельствуя, что при всей верности черно-бело-красным цветам палка эта не без удовольствия прошла
Дверь открывается, выходит женщина лет тридцати пяти, одета она бедно, и, несмотря на раннее утро, глаза у нее усталые. Свет, упав сквозь дверную щель на шляпу и палку, спугивает воспоминания, витающие над палкой, словно мухи над свежей липучкой, остается лишь старая, сплошь покрытая мерзкими мушиными трупами клейкая полоса. Что-то вспомнив, женщина опять открывает дверь и возвращается в комнату:
— Фридхен, не забудь принести молочную сыворотку! Я просто не знаю, что буду готовить сегодня вечером! Да зайди к Бринкманам: нам уже нужны овощи! И кожаные ботинки дома не носи, новых у нас нет. Другие мальчики тоже ходят в деревянных. И смотри, может, по дороге увидишь какие-нибудь дрова. Другие дети тоже приносят домой дрова!
Последние слова она произносит под аккомпанемент нарастающего ворчания, затем слышен ясный и чистый мальчишеский голос:
— Все я да я! Пусть разок дедушка сходит! Дрова! Что мне их, воровать? Ты же всегда говоришь…
Но дверь уже захлопнута, а голос мальчика в комнате перекрывается мужским.
— Всю ночь не спал, и утром поспать не дают, — говорит этот голос. — Ну-ка, марш в школу, чтобы я смог пойти на работу!
Тут уже мальчишеский голос перебивает мужской, да еще звучит громкий смех:
— Ты — на работу! Если бы не мама, мы бы все с голоду умерли!
Слышится скрип мебели, и в коридор прорывается через дверь голос, привыкший отдавать команды, — конечно же, это голос советника:
— Я запрещаю тебе этот неуважительный тон! Дети в моем доме пока еще должны вести себя прилично, учти это!
В ответ молчок, лишь раздраженно звякает посуда, и в звяканье этом можно уловить строптивость.
Затем дверь резко открывается, еще резче захлопывается и в коридоре появляется десятилетний мальчуган, бросает на пол что-то завернутое в кусок брезента, должно быть книги, с грохотом ставит рядом помятый, черный котелок, прислушивается к звукам, доносящимся из-за двери ванной; оттуда слышно, как шумит вода и булькает в чьем-то горле.
— Ну конечно! — вздыхает он и валится в плетеное кресло.
Но вот дверь ванной открывается и оттуда выходит фрау Бентин, одетая в поношенный, слегка выцветший купальный халат, голова по-турецки обмотана полотенцем. Бросает на мальчика яростный взгляд.
— Мог бы и подождать, — говорит она, — неужели трудно?
— Именно что трудно! — вскочив, нагло отвечает малый и тут же исчезает в ванной комнате. А фрау Бентин с выражением злости на лице скрывается за кухонной дверью. Опять утро испорчено.
Тем временем отворяется дверь одной из комнат, в коридор выходит молодой супруг, ожидающий ребенка, и направляется к ванной. Услышав, что там булькает вода, он отпускает ручку и вздыхает: «Каждое утро одно и то же, как сговорились!» В расстройстве он собирается уже уходить, но тут слышен шум водослива, дверь ванной открывается и вновь со стуком захлопывается.
— Доброе утро, господин Бергман, — жизнерадостно говорит Фридхельм и предупредительно распахивает опять дверь ванной.
— Доброе утро, Фридхельм, — отвечает господин Бергман и входит в ванную, но тут же он высовывается в коридор и говорит сердито: —
После чего вновь закрывает дверь, так что сомнительно, доходит ли до него ответ Фридхельма:
— Это не я, там старуха была!
После таковых слов малый хватает свои вещи и хлопает дверью прихожей. Так что теперь он не слышит, как резко распахивается кухонная дверь и в прихожей появляется фрау Бентин.
— Ах ты, сорванец проклятый, — гневно восклицает она, — ну какой же сброд приходится терпеть в собственной квартире!
Обычно она держит себя в руках и на людях старается выглядеть скорее ироничной, но этот, должно быть, слишком задел ее женскую честь, потому что она открывает даже дверь прихожей, чтобы крикнуть мальчишке еще что-то вдогонку. Увы, там уже отстонали и отскрипели ступени, замерли звуки, и только далеко внизу глухо хлопает входная дверь.
А в ванной все еще бурлит и шипит вода, когда открывается дверь еще одной комнаты и в коридоре появляется попрыгунья номер один, облаченная во фланелевую пижаму. Услышав булькающие звуки, она в комическом отчаянье опускает головку, что позволяет ей не видеть возмущенного лица фрау Бентин. Но не услышать ее слов она, конечно, не может.
— В своей комнате можете делать и позволять себе что угодно, фройляйн Герстинг, — говорит та. — Но коридор — помещение общего пользования, поэтому я бы на вашем месте хоть накинула на себя что-нибудь!
На что балерина, приподняв головку, ответствует:
— Ну, вы же не на моем месте, фрау Бентин. Когда я доживу до вашего возраста, я, конечно, буду что-нибудь на себя накидывать!
— Чего только не приходится терпеть в собственной квартире… — остается лишь возмущенно произнести фрау Бентин. Затем она вновь скрывается в кухне.
Танцовщица уже вернулась к себе, когда дверь ванной открывается, выпуская господина Бергмана, а вместе с ним звуки неторопливого клохтанья канализации, этого домашнего органа, слышного каждое утро по нескольку часов. Жильцы со временем что-то в нем, видно, отрегулировали, ибо поначалу в звуках этих было больше злости, досады, некоторых диссонансов. Попытка советника ввести здесь нечто вроде планового хозяйства, какое-то, что ли, расписание, с учетом потребностей и пожеланий каждого квартиранта, закончилась неудачей, так что пришлось снова вернуться к хозяйству индивидуальному. Но известная последовательность с недавних пор все же установилась, так что сейчас, собственно, очередь учительницы. Советник из своей комнаты прислушивается к звукам за дверью. День для него начался.
VI
День вроде бы как день, похожий на девятьсот девяносто девять предыдущих, и все-таки он не совсем обычен. Потому что он начат под знаком некой осознанной идеи, осознанно будет прожит и завершен: это будет день немого протеста против несправедливости, день сопротивления духа материи, своего рода духовная голодовка против сурового гнета эпохи. Советника никак не назовешь недобитым фашистом или затаившимся недругом нового порядка, советник всего лишь оскорбленный апостол старонемецкой справедливости, своего рода немецкий Ганди: он просто отказывается в чем бы то ни было участвовать! Вот и все. Единство его жизни, которое однажды представилось ему в виде тугой струны, протянутой от предков, что завещали ему прусское чувство долга, до самых последних дней его служебной деятельности, а там и до конца жизни, вплоть до подножья престола немецкого его бога, это единство оборвалось, струна была разрезана, и концы, спружинив, исчезли в тумане; один конец, тот, что, поначалу не без сопротивления, тянулся в тысячелетнее будущее, исчез совсем, другой, свернувшись спиралью, лежит в ноябрьской мгле тысяча девятьсот восемнадцатого года, и в нем еще можно узнать ремень капитана запаса.