Рассказы. Девяностые годы
Шрифт:
Мы приободрили друг друга, и остальную часть пустынной дороги, протянувшейся по равнинам, поросшим дикими яблонями, Мэри ехала со мной. Тоскливая, безнадежная дорога! Горизонта не видно, со всех сторон одни только серые корявые низкорослые деревья, почти без подлеска: голая, как дорога, земля, если не считать жестких пучков сухой бурой травы. Сушь. Дождя не было несколько месяцев, и я ума не мог приложить, что делать со скотиной, если на Лехи Крик травы не больше, чем здесь.
По такой местности путник может проехать много миль, а ему будет казаться, что он не сдвинулся с места, настолько монотонный здесь пейзаж. Новые дороги всегда «метят» — то есть через равные промежутки на деревьях ставят зарубки с той и с другой стороны, чтобы указывать дорогу, пока копыта лошадей и колеса не проложат четкую колею. Кто едет первый, тот и метит, хотя человек опытный и так не заблудится.
Мы
Пока мы ехали, — а дороге, казалось, не будет конца, — я вспоминал прошлое. Дорога наводит на размышления. Теперь, когда уже ничего не вернешь, мне кажется, что Мэри тоже вспоминала прошлые годы. Я думал о своем детстве, о трудной жизни, о том, как я расчищал участки, доил коров, ставил изгороди, пахал, кольцевал деревья, и все впустую. Несколько месяцев в маленькой школе, где учитель даже не умел как следует писать. Проклятые честолюбивые мечты, терзавшие мою мальчишескую душу, — мечты о чем? Да я и не знал, о чем мечтал. Во всяком случае, о чем-то светлом, хорошем. По ночам я читал, и от этого жить становилось еще труднее.
Все это прошло передо мной, пока я ехал следом за двуколкой Мэри. Я больше думал о себе, чем о ней. А ведь она старалась помочь мне выбиться. И я сам тоже старался — работал за десятерых, пока все шло гладко, но сдавал при первом же затруднении. Потом я стал мечтать о том, как когда-нибудь у нас с Мэри будет свой домашний очаг, достойный этого названия.
А о чем размышляла Мэри на этой пустынной унылой дороге? Об этом я не задумывался. Может быть, о своем добром, беззаботном отце — состоятельном, интеллигентном человеке? О девичьих годах? О своем доме, так непохожем на хижины и на палатки, в которых она жила со мной? О нашем будущем? Раньше она без конца строила планы и говорила о нашем будущем, но за последнее время перестала. Все это тогда не приходило мне в голову — я был слишком поглощен раздумьями о самом себе. А может быть, она думала, может быть, она уже начала понимать, что совершила величайшую ошибку и погубила свою жизнь и теперь уже ничего не поправишь — надо как-то жить. Приди все это мне в голову, я бы очень забеспокоился. Но всякий раз, когда я замечал, что Мэри становится безразлична ко мне, я говорил себе: «Скоро я верну ее, и мы снова станем нежными влюбленными — только бы стало полегче жить».
Теперь, когда я оглядываюсь назад, мне становится страшно: в ту пору мы уже так отдалились друг от друга, мы стали совсем чужими. Казалось, что когда-то давным-давно была любовь, а потом мы расстались и да так уж больше и не встретились.
Солнце клонилось к закату, когда Мэри окликнула меня:
— Вон наша ферма, Джо!
Мэри видела ее впервые, и мне это место тоже вдруг показалось странно незнакомым, хотя я был тут уже несколько раз. За деревцами, что тянулись справа, на берегу ручья темнела группа казуарин — на фоне блеклой сухой травы и голубовато-серого кустарника, росшего на каменистом склоне горной гряды, эти деревья казались густо-зелеными. За ручьем (скорее, это была глубокая, узкая канава — русло, по которому после дождя цепочкой тянулись лужицы), на неширокой равнине, упирающейся в отрог хребта, стоял дом. Земля здесь была много лучше, чем в тех местах, где мы жили прежде, особенно по берегам ручья. Я ожидал, что в скором времени сюда ринутся мелкие фермеры. Несколько акров вокруг дома было расчищено и огорожено легкой изгородью в две слеги из расщепленных бревен или тонких молодых деревцев. Прежний хозяин оставил ферму из-за того, что тут умерла его жена.
Маленький продолговатый дом был сколочен из горбыля, а покрыл его прежний хозяин дранкой, которую нащепал в свободное время. Веранды не было, но после я ее пристроил. К задней стене дома примыкал большой сарай из горбыля и коры — больше, чем сам дом. Там помещались кухня, чуланчик для инструментов, упряжи и овса и запасная спальня, отгороженная корой и мешковиной. Пол был корявый, между досками зияли щели; впрочем, щели были повсюду, и на стенах тоже, хотя некоторые он залатал кусками жести, использовав старые бидоны из-под керосина; спальня в сарае была обита изнутри старыми мешками и оклеена газетами вместо
Джеймс, видимо, решил, что, кроме как подоить старую Пятнашку (бабушку нашего стада), загнать телят на ночь, затопить в кухне печь и подмести пол, его больше ни о чем не просили. Он помог мне распрячь и напоить лошадей, а затем начал перетаскивать в дом мебель. Джеймс не был лентяем, если только его не заставляли делать одно и то же в течение долгого времени, но мне не нравился его излишний практицизм и невозмутимость. Мы с Мэри сели на кухне пить чай. Здесь стояли гладко обструганный сверху дощатый стол, державшийся на четырех столбах, врытых в землю; трехногий табурет и чурбак да две скамьи, сделанные из половинок распиленного вдоль бревна, с закругленной стороны которого в пробуравленные дыры были вставлены толстые палки, служившие ножками. Пол земляной; очаг, футов восемь в ширину, обмазан глиной, а над ним укреплен почерневший шест, с которого свисали закопченные цепи с крюками из проволоки для котелков.
Мэри, видимо, не хотелось есть. Отвернувшись от меня, она пристроилась на трехногом табурете у очага, хотя было тепло. Мэри все еще была хорошенькая, только уж не та прежняя толстушка: она сильно похудела. У нее были большие темно-карие глаза, и когда Мэри волновалась или радовалась, они ярко блестели. Временами мне казалось, что в ее облике есть что-то немецкое, а нос у нее был явно аристократический, и когда она говорила, ноздри слегка вздрагивали. Во мне же не было ничего аристократического. Фигурой и походкой Мэри тоже походила на немку. Я иногда называл ее «Маленькой герцогиней». Упрямая морщинка на переносице говорила о волевом характере.
Мэри неподвижно сидела у очага, и вдруг я заметил, что подбородок у нее дрожит.
— В чем дело, Мэри?
Она совсем отвернулась от меня. Я устал, на душе у меня кошки скребли, и я разозлился.
— Ну, в чем дело, Мэри? — допытывался я. — Это мне надоело. Что еще не так? Ты добилась своего, так в чем же теперь дело?
— Ты прекрасно знаешь, Джо.
— Нет, не знаю.
Я очень хорошо знал. Она молчала.
— Послушай, Мэри, — сказал я, кладя руку ей на плечо, — перестань. Скажи мне, в чем дело?
— Только в том, — вдруг сказала она, — что я не выдержу этой жизни. Она меня убьет!
Я стукнул об стол кружкой, которую держал в руке.
— Нет, это просто невыносимо! — крикнул я. — Ведь ты же сама затащила меня сюда, и ты отлично это знаешь. Ты мне все уши прожужжала: поедем, поедем! Почему ты не хотела остаться в Гульгонге?
— А что такое Гульгонг? — тихо спросила Мэри.
(Мне вдруг ясно представился Гульгонг. Жалкие остатки городка на заброшенных золотых приисках. Единственная улица: на ней несколько одноэтажных кирпичных коттеджей вдоль пыльного тракта: это полицейский участок и дома управляющего банком и учителя. В палящих лучах солнца ослепительно сверкают покатые оцинкованные крыши; в каждом коттедже четыре комнаты и передняя. За ними полдюжины покосившихся лачуг — три трактира, две лавки и почта. А дальше тянутся коробки с жестяными крышами и ветхие хижины из корья — реликвии золотоискательских времен, подпертые многочисленными прогнившими столбами. Мужчины, если они дома, спят, покуривают трубку или торчат на верандах трактиров, лениво перекидываясь приветствиями: «Здорово, Билл!», «Здорово, Джим!». А то и пьют. Женщины, все больше злые, изможденные, на чем свет честят друг друга, осуждают всех местных девушек и наводят критику на белье «аристократии», вывешенное вдоль главной улицы: «Нет, вы только посмотрите, какого оно цвета! Может, она его и не стирала? Просто намочила и повесила?» Это Гульгонг.)