Рассказы. Девяностые годы
Шрифт:
— Ну как? Тебе нравится, Джо? Скоро будет полный порядок.
Я поцеловал Мэри, хоть рот у нее был полон кнопок, потом пошел на кухню, выпил пинту холодного чаю и сел там.
Что-то мне все это не нравилось.
II
«Все равно…»
На следующее утро жизнь показалась мне не такой уж мрачной. Утром жизнь всегда кажется лучше, особенно в австралийских зарослях. Но когда солнце опускается на темное ложе пустынного леса, а закат вспыхивает морем огня, гаснет и снова вспыхивает, словно груда тлеющих углей, и, наконец, совсем догорает — тогда к человеку приходит прошлое, его терзают какие-то смутные воспоминания. Я часто задаю себе вопрос: а каково же беднягам-неудачникам,
Я решил послать Джеймса подработать на перевозке грузов. Правил он хорошо, парень был толковый и, без сомнения, мог справиться с делом лучше меня — особенно пока оно ему было в новинку; а я побуду недельку-другую дома, пока Мэри не привыкнет к новому месту и пока я не подыщу где-нибудь девушку, чтобы оставалась с ней на время моих отлучек. Хуже всего, как правило, эти первые недели, первые месяцы одиночества; говорят, и в тюрьме так же, хотя там я не бывал. В пути или на тяжелых работах то же самое — в первые дни куда тяжелее, чем потом. Но что до меня, то я никогда не мог привыкнуть к одиночеству и скуке; для меня страшнее всего было под конец — тут я либо начинал торопиться, либо запивал. Когда ты слишком долго живешь один в глуши, ты начинаешь делать странные вещи и тебе приходят в голову странные мысли — если только у тебя есть хоть какое-то воображение. Иногда по вечерам часами сидишь и смотришь на пустынную дорогу: не появится ли на ней всадник, или повозка, или кто-нибудь еще, кто никогда и не бывает в таких местах — кто-нибудь, пусть совсем незнакомый человек. А сам прекрасно знаешь, что никто не появится. Мне кажется, что большинство людей, которые долго прожили в одиночестве в зарослях — и семейные тоже, — все не в своем уме, в большей или меньшей степени. Когда к такому семейству забредают наконец путники, то обычно мужчина испытывает мучительную стеснительность и неловкость. Женщина лучше переносит одиночество и обычно лучше владеет собой, когда в доме появляются незнакомые люди. Только некоторое время спустя, оглядываясь на прежнюю жизнь, вы понимаете, каким вы стали чудаком. Пастухи и объездчики стад, которые месяцами не видят живой души, сойдут с ума, если не будут раз или два в год пускаться в разгул. Это — единственная разрядка в чудовищном однообразии их жизни, единственная радость, что ждет их впереди; о ней они мечтают, о ней они и думают.
Однако Мэри первые месяцы держалась молодцом. Вернее, первые недели — потом стало не так уж плохо, могло быть и хуже, если бы мы жили в более глухом месте. В воскресенье почти всегда кто-нибудь приезжал; две соседки в рессорной двуколке, а то и целое семейство, или долговязый застенчивый парень с приятелем на костлявых пугливых лошадках. А в те воскресенья, когда не было гостей, Мэри одевала Джима (это уже после того, как я привез его домой) и сама принаряжалась — точно так же, как в те времена, когда мы жили в городе, — а меня заставляла надеть воротничок и вести их обоих на прогулку по берегу ручья. Это для того, чтобы я не одичал, говорила она. Много лет Мэри пыталась сделать из меня джентльмена, потом махнула рукой.
Так вот. Было первое утро на новом месте. Я смазывал колеса фургона, Джеймс пошел за лошадью, а Мэри развешивала одежду. На ней было старое ситцевое платье и уродливый белый чепец.
— Э-э, миссус!
За изгородью остановился всадник — мальчуган лет пятнадцати, светловолосый, весь в веснушках. Голова у него была маленькая, зато руки и особенно голые загорелые ноги вполне могли принадлежать взрослому мужчине. Лицо очень славное, с ясными серыми глазами. Старая, почерневшая шляпа сидела у него на самых ушах, оттопырив их почти перпендикулярно к голове — надо сказать, что чистотой они не блистали. Одет он был в грязную, драную рубашку и молескиновые штаны не по размеру, закатанные выше колен и стянутые зеленым кожаным ремнем. Позднее я заметил, что, даже если штаны были
Парнишка восседал на мешке, накинутом на круп большой серой лошади, голова которой походила на гроб, а сзади эта коняга была похожа на грубо сколоченную из корья лачугу с покатой крышей. По цвету она тоже напоминала такую лачугу: какая-то голубовато-грязная. Однажды, увидев ее зад в кустарнике, я и вправду чуть было не принял ее за старую пастушью хижину, которую прежде не заметил. А когда она трусила легкой рысцой, казалось, что хижина встала на четыре угловых столба и пошла.
— Вы миссис Уилсон? — спросил мальчуган.
— Да, это я, — ответила Мэри.
— Знаете, мать мне сказала: поезжай туда и погляди — может, им чего надо. Мы вчера корову зарезали, вот я и привез кусок.
— Кусок чего? — спросила Мэри.
Паренек усмехнулся и протянул через верхнюю перекладину изгороди мешок. На дне его лежало что-то тяжелое — Мэри еле удержала его. В мешке лежал кусок мяса, который выглядел так, словно его отрубили тупым топором, однако мясо было свежее и чистое.
— Ах, я так рада! — воскликнула Мэри. Она никогда не умела сдерживать свои чувства и только со мной, случалось, теряла свою непосредственность. — А я-то гадаю, где мне достать свежего мяса. Передай своей маме, что я очень, очень ей благодарна. — Мэри поискала свой жалкий, маленький кошелек. — Ну, а теперь скажи: сколько? Как мама сказала?
Парнишка заморгал глазами и поскреб в затылке.
— Сколько?.. — озадаченно повторил он. — А, вы, верно, спрашиваете, сколько в нем весу? Так мы его не взвешивали — у нас весов нет. Это мясник вешает. А мы просто режем, варим и едим — сколько отрубим, на глаз. А что останется, солим в бочке. А этот, верно, весит тонну, не меньше, если уж вам так хочется знать. Мать думала, если послать больше, оно протухнет, пока вы его съедите.
— Да, понимаю, — сказала Мэри, начиная смущаться. — Но я хотела узнать, почем вы его продаете?
Он изумленно посмотрел на нее и снова поскреб затылок.
— Продаем? Иногда мы делим с кем-нибудь бычка пополам или продаем целиком мяснику, а иногда продаем немного мяса артели плотников или там землемерам — в общем, разным таким людям…
— Да, да. Но я-то хочу узнать, сколько мне послать твоей матери.
— Сколько чего?
— Денег, конечно. Вот глупый, — сказала Мэри. — Ты, видно, ужасно глупый мальчик.
Только тут он понял, чего она добивается, и принялся судорожно колотить пятками по лошадиным бокам, раскачиваясь всем телом взад и вперед, словно старался завести какой-то механизм в лошади, чтобы она пошла, но, видно, механизм нуждался в починке или смазке.
— Нет, мы не из таких, миссус, — сказал он. — Мы с новых поселенцев денег за мясо не берем. — Презрительно ткнув большим пальцем в сторону горы, он добавил: — А если хотите купить мясо, ступайте к Уоллам, они со всех деньги берут. (Уолл был богатый скваттер.)
— Ах, прости меня, пожалуйста! — воскликнула Мэри. — Скажи своей маме, что я ей очень благодарна.
— А, ерунда. Она велела сказать, что приедет к вам, как только сможет. Она еще вчера вечером собиралась — думала, вам одиноко с непривычки в таком месте, — да только не выбралась.
Механизм внутри коняги начал понемногу заводиться. Мне даже послышался какой-то скрип, когда она качнулась вперед, как старая лачуга на прогнивших подпорках; однако, едва Мэри заговорила, она снова прочно стала на фундамент. Бедное же, должно быть, хозяйство у наших соседей, если у них не нашлось верховой лошади получше!
— Дайте-ка мне вон тот горбыль, миссус. Я потом его обратно закину, только сдвину с места эту старую корову.
— Одну минутку, — спохватилась Мэри, — я забыла, как зовут твою маму?