Рассказы
Шрифт:
«Ночные налеты» сменились новой напастью: выяснилось, что Евгений Григорьевич трусит ночами, вздрагивает от разговоров за дверью, шагов за стеной и гудков за окном. Очень скоро жена убедилась, что он неумен и спесив: отвергая соавторство руководителя, Яковлев все потерял — его перестали печатать и вообще замечать. Марина Васильевна, как могла, разъясняла Евгению, дескать, он сам виноват, потому что в «суровое время нужно долбить в одну точку». А он умолял: «Ради бога, оставь наше время в покое! Ну чем оно хуже других?» И в новой квартире, добытой великими хлопотами, Евгений Григорьевич не излечился от страхов: стоило сыну пошевелиться в постельке, Яковлев схватывался перепуганной птицей, показывал нервы, как будто он отпрыск лендлорда, а не одесского педиатра. Она удивлялась: «Ну почему ты со мной
Когда-то в зенитной бригаде судили о Них, как о чем-то несбыточном. В школе единственным представителем сильного пола был старый писклявый завхоз, и в учительской, тоже стонали: «Тут как ни крути, — в доме нужен мужик». Марина Васильевна понимала, что это идет от тоски — затаенной мечты по сверхсиле, способной решить одним махом все бабьи проблемы, что тут больше слов чем надежд… Но до замужества вообразить не могла, каким это будет ничтожным и жалким на деле.
Сродный брат Марины Васильевны Ковалев не признал ее мужа, а сестре объявил: «Да какой он мужчина? Ни футбол, ни рыбалочку с им не обсудишь, в обчем, — некультурный товарищ!» Глядя как мечется и хлопочет Анна Петровна — жена Ковалева — Марина Васильевна убеждалась, что помощи по хозяйству от брата не больше, чем ей от Ушастика. У самой же Марины Васильевны по законам сурового времени в доме не утихала война не на жизнь, а на смерть с беспорядком и грязью. Сражались семейным расчетом, включая Сереженьку. Здесь постоянно травили какую-то нечисть, сводили следы, подбирали соринки, мыли, скоблили, достигнув сияния, шли по второму заходу: драили, чистили порошками и пастами, тряпками, щетками, шкуркой, достигнув сияния, все начинали сначала.
Мысль о загубленном времени мучила Яковлева, но, спеленутый страхом лишиться семьи, он впрягался в оглоблю «сурового времени», а Марина Васильевна подгоняла привычным упреком: «Сто раз говорила себе, легче сделать самой, чем рассчитывать на ленивую бестолочь!» Если кто-нибудь со стороны упрекал: «Да нельзя же, голубушка, из чистоты делать культ!», она закрывала дискуссию едким вопросом: «А вы предлагаете жить как в хлеву!»
Однажды Евгений Григорьевич заявился домой под хмельком: встретил будто бы фронтового товарища — плакал, спорил, шумел, а потом его крепко рвало. Подумав. Марина Васильевна сделала вывод: погрязнув в дерьме неудач, муженек уже катится вниз по наклонной. Его не удержишь — лучше не стой на пути. К безумцу, способному перечеркнуть одним махом будущность сына, жалости быть не могло: «Не только попойки, сама атмосфера борьбы с разлагающим пьянством калечит ребенка». И когда через месяц Евгений вторично явился хмельным, она подыскала такие слова, что Ушастик не выдержал — закричал истерически: «Будьте вы прокляты оба: и ты, и «суровое время»!
— Был на фронте, а даже ругаться не научился! — сказала с презрением женщина, выставив его вещи за дверь. В течение месяца Яковлев умолял о прощении, неумело бранил и ее, и «суровое время», наивно требовал сына… Напрасно: к разводу Марина Васильевна подошла с той же тщательностью, с какой относилась к дезинсекции в доме.
Мысленно она поделила мужчин на четыре больших категории. В первой были такие, как Яковлев — истеричные, кадыкастые, впалогрудые хлюпики, склонные к позе, к жеманству. Евгений Григорьевич мог, например, возмущаться тому, что у Бунина «море пахнет арбузами», утверждая, что море у берега — просто большая помойка и если пахнет арбузами — то уж, конечно, гнилыми. Тип этот напивается быстро, а захмелев, предается слезам. Их не жалко. На них противно смотреть. Ко второй разновидности относился грудастый пузан с жирным басом или не терпящим возражения тенором. Этот хрюкает, шумно сопит, когда угрожает и насыщается. Предплечья всегда оттопырены, словно там не желе а гигантские бицепсы. Характер, как говорится «масштабный». Причисленный к этому роду Иван Ковалев мог, например, предложить: «На спор? Выпиваю зараз ведро пива? Ставишь?» Напившись, такие куражатся, хвастают, а потом вдруг откинутся и «дают храпока», — ну прямо как на баяне играют.
К следующей разновидности относился трудяга-молчальник — добрый робкий бычок…, только зверь во хмелю, слепо жаждущий крови. Марина Васильевна не считала мужчин храбрецами, полагая, что есть обстоятельства, при которых отсутствие выбора делает смелым любого.
К четвертому виду она причисляла мужчин, у которых есть цель. Владея чуть ли ни женскою хваткой, они занимаются делом, а не болтают о деле. Таких она даже побаивалась, хотя и считала разумно, что чистого типа в природе скорее всего не встречается.
Внешне семейный разрыв на Марине Васильевне не отразился. Разве что больше стала курить…, и вернулись «ночные налеты», а в них вошел сын. Помноженный на материнское чувство, ужас бессилия превращал эти сны в западню. Еще не проснувшись, бросалась к детской кроватке и пугала ребенка, прикрывая его своим телом.
Школьный предмет свой считала лишь «легким прикосновением к физике». Не ставила себе цель «прививать вкус к наукам». Но давала знания прочные «на всю жизнь».
Брат Иван попивал, имел из-за этого неприятности, лечился, — не долечился, но вышел на пенсию в срок, подполковником. От скуки работал вахтером в строительном главке почти рядом с домом.
Жену свою, Анну Петровну, Иван перед самой войной «осчастливил», забрав из деревни. Детей у них не было. Виноватой считалась она. Но, ворча, для приличия, Ковалев был доволен и жизнью, и Анной — большой мастерицею печь пироги. Она начиняла их мясом, картошкой, горохом, капустой, грибами, малиной и прочим… Славной стряпухе достался и славный едок. Хвалил он по гетмански: «Ну, Анна, добре!» Глядя на это, Марине Васильевне было жалко себя. Она думала: «Как нелепо все оборачивается! Неужто же вышел обман!? Нет! Нет! Быть не может! Предчувствия детства — святы!»
ГЛАВА ПЯТАЯ
На совещании у Главного технолога, пока вопрос не касается лично тебя, можно и подремать.
Мысли в дремотной каше то топчутся на настоящем, то погружаются в прошлое. Но прошлое круто разорвано и вызывает печаль. Он думал о сыне Андрее, но не теперешнем, взрослом, — о маленьком мальчике. Вспомнились случаи, когда отправляясь с ребенком в театр, в планетарий, в музей, зоопарк, он, занятый мыслями, забывал купить малышу сладких радостей, и теперь это мучило. Мысль о сыне была странным образом «двухэтажна»: смотрел на Андрея как виноватый отец и как опечаленный дед обделенного радостью внука.
Что касается женщин, он менялся в лице, когда о них думал, полагая однако, что если когда-нибудь верх одержут эти создания, вовсе не следует ожидать на Земле наступления рая. Есть много женщин, при виде которых, еще не избавившись от восхищения уже начинаешь испытывать скуку. Такой была мать Андрея — Галина. Первоначальная ее притягательность, словно тряпкою, стерта безоглядной доверчивостью, неумением сохранять флер загадочности. В отчужденности сына нелепо было усматривать только месть за предательство к матери: Владимир Владимирович относил это к общей утрате межчеловеческих связей. Краем уха прислушиваясь к вялым размазанным репликам на совещании, он подумал, что кроме косноязычия диалектного и — от убожества мысли, существует еще возрастной дефект речи: люди теряют зубы, вставляют коронки, «сооружают» мосты, даже целые челюсти — с каждым годом слабеет мускулатура лица, речь становится карикатурнее так же как внешность. Однако рискованно косноязычие старческое объяснять слабоумием, хотя иногда очень хочется: настоящий маразм хорошо уживается и с блистательной дикцией, и с лицедейским талантом. Сегодня, когда просто некогда слушать друг друга, значение приобретает компактность и поразительностъ речи.
Не только звонок помощника ученого секретаря напоминал о неначатой диссертации. Думать о ней заставляли свойственные интеллигенту рутинные мысли про то, как распутать сложности жизни, остановить прогрессирующую одичалость, достучаться, докричаться до ближнего. Если каждый слышит только себя, как добиться, чтобы контакт равносилен был озарению.
Пляноватый знал уже, диссертации он никогда не напишет: просто руки до нее не дойдут… Разве что «автореферат» нацарапает, — даст в нем сжатое изложение темы, требуемое для включения диссертации в план.