Рассказы
Шрифт:
– Глупости. Набери-ка в таз воды. Холодной, из колодца.
Она безропотно подчинилась.
Соломенцев поставил ее голышом в таз, намылил губкой с ног до головы, облил такой же ледяной водой из большого кувшина и, завернув в махровую простыню, уложил в постель. Ошеломленная
Машка даже рта не успела открыть, как ее с головой накрыла волна сна.
Утром Соломенцев бережно подвел ее к высокому зеркалу и торжественно предъявил ей – ее.
– И что? – испуганным шепотом спросила Машка.
– Посмотри на свою грудь.
Машка посмотрела.
– А
Машка посмотрела.
– Повернись боком. Смотри в зеркало.
Не соображая, сон это или явь, она послушно пялилась на себя в зеркало.
– Бедра! А теперь взгляни на колено! Поняла?
Она уныло кивнула.
– Только я замерзла немножко…
– Вот теперь иди ко мне.
Он крепко обнял ее, и ее вдруг бросило в жар.
– Вот теперь поняла, – проговорила она заплетающимся языком.
–
Боже ж ты мой, ты мой Боже… Неужели нет никого краше меня?
Он ответил именно так, как ей больше всего хотелось.
Потом еще раз.
Весной, когда бурлящая темная вода поднималась почти до самого гребня дамбы, Соломенцева и Машку мучили темные предчувствия.
– Ну как ты с ним справишься в воде? – втихомолку глотая слезы, говорила она. – И какая она будет? Рыба? Змей? Восьминог рогатый?
Иван хмуро отмалчивался.
– Сам же говорил: служба – сорок дней! – уже в голос ревела
Машка. – Оно тебя проглотит – не подавится!
Однако оба понятия не имели, чего боятся и какое чудовище может вдруг возникнуть в диких весенних водах, омывающих городок.
– Весной добро не отличить от зла, – говорил Соломенцев.
–
Это-то и страшит. Воздух, вода, мысли – все взволновано и смешано, и как тут быть?
– Переждать…
– Я должен искупить… – Язык плохо повиновался ему. – Почему-то ведь я родился таким… и башмаки… Не понимаю!
Пасмурным субботним полднем он вдруг быстро собрался и бросился к реке.
Машка вскочила на велосипед, но с полдороги вернулась. Завернула стальные башмаки в тряпицу, которую завязала прочным узлом, и только после этого помчалась вдогонку за Иваном.
Выскочив на гребень дамбы, она тотчас увидела его: раздевшись донага, он высоко подпрыгнул и скрылся в глубине темно-свинцовых вод, изрытых вспененными водоворотами.
– Да вон он где, – сказал неслышно подошедший сзади дед Муханов, указывая желтым пальцем на мелькавшую среди бурунов точку.
–
Если щук попадется, еще ничего, а щука точно откусит…
– Убери палец, – процедила сквозь зубы Машка, – не то я тебе его по самую жопу откушу. Понял?
Дед закурил сигарету, набитую черным грузинским чаем высшего сорта, и удалился с независимым видом, хотя на лице у него была написана речь минут на десять, состоящая из цензурных многоточий и восклицательных знаков.
Сцепив зубы и не отрывая взгляда от грязных вод, Машка ждала.
Сзади что-то звякнуло: это Буяниха нечаянно задела ногой узелок со стальными башмаками, валявшийся рядом с велосипедом. На гребне дамбы молча ждали чего-то тысячи людей, не отрывавшие
Наступила ночь, но люди не расходились. Никто не заговаривал с
Машкой, а она почему-то боялась привычным лаем разогнать зевак, чтобы в одиночестве дождаться рассвета. Присев на корточки, она уснула, успев напоследок подумать: "Если утром на дамбе никого не останется, значит, он не вернется".
Открыв глаза с первым лучом солнца, она долго не решалась обернуться, но все же пересилила страх. Тысячи людей по-прежнему стояли плотной массой на гребне дамбы, хмуро наблюдая за обманчиво жидким веществом воды, способным поглотить любую вещь, любого человека, проломить любую преграду – стену ли, жалкую ли женскую мечту о любви или несметное воинство ангельское…
– Вот он! – крикнул вдруг дед Муханов.
Мужчины бросились к воде и вытащили на берег совершенно обессилевшего, с кровоточащим боком Соломенцева, мертвой хваткой вцепившегося в бревно и с ног до головы покрытого чьей-то чешуей, яркой медью блиставшей под солнцем. Оторвав его кое-как от бревна и укутав одеялами, Ивана Алексеевича бегом понесли в больницу.
– Жаль его, – протянула Буяниха. – А может, и зря жалеем. Ведь ему каждый день приходится жить, а нам довольно только быть.
Дамба опустела.
Повесив узелок с башмаками на руль, Машка кое-как взобралась на велосипед и, преодолевая болезненную ломоту в теле, поехала в сторону больницы.
Узнав, что Соломенцев не приходит в сознание, но кровотечение удалось остановить, она поднялась в бельевую, поставила на тумбочку извлеченные из узелка стальные башмаки и застыла на стуле.
Через час к ней заглянул доктор Шеберстов.
– Вряд ли он выживет, Маша, – сказал доктор. – Может быть, у него вырастет вторая нога. Что-то там внутри у него происходит… Боюсь, я просто ничего не понимаю…
– Почему боитесь? – не оборачиваясь, спросила Машка.
– Он ведь родился одноногим. Кто знает, что будет…
Она промолчала.
Когда Шеберстов закрыл за собою дверь, Машка опустилась на колени перед блестящими стальными башмаками, сложила перед собой ладони и тихо, но отчетливо сказала:
– Пусть останется одноногим, Господи. Или двуногим. С рогами, крыльями и хвостом. Я все равно рожу от него ребенка. Хотя и знаю, сколько и чего мне придется пережить. Согласна. Но умереть он не должен, потому что не может он умереть никогда. Ни за что,
Господи. Аминь.
И решительно встала не перекрестившись, потому что не знала, как это полагается делать, да и надо ли? Извлекла из самого темного угла бельевой костыли и с яростью сломала их через колено – откуда только силы взялись.
Ее никто не остановил, когда она, в небрежно наброшенном на голые плечи халате, вошла в одиночную палату и легла рядом с
Иваном, тесно прижавшись к нему грудью, животом и бедрами, краше которых не было на всем белом свете.
От него слабо пахло сырой рыбой, пережитым ужасом и неизжитым одиночеством.