Рассказы
Шрифт:
Запрягали лошадей попарно: две впереди и две позади.
А я был погонщиком лошадей.
Иногда я вёл их под уздцы, иногда сидел на одной из задних лошадей, закинув их вожжи себе на шею. Вожжи передней пары я держал в руках.
Самое главное, чтоб лошади шли дружно, тогда будет ровной борозда. Но дело осложнялось тем, что по характеру наша четвёрка была очень разной. У Хайри-бабая одна лошадь резвая, другая медлительная, неповоротливая, а у соседа Гайфуллы-агая и вовсе лентяйка.
И
Но виноват во всем был я.
На меня обрушивался гнев пахарей:
— Никудышный погонщик! Не может справиться с лошадьми!
Трудней всего было на поворотах, где нужно ровно закончить старую и ровно начать новую борозду.
Помню, как-то соха вильнула, и Хайри-бабай пришел в ярость:
— Недотёпа! Чтоб тебя скривило, как ты скривил борозду!
И меня скривило. Брат швырнул в меня палкой со скребком, которым счищают землю с сохи. Палка попала мне в спину. Я свалился с лошади и лежал как мёртвый. От боли в спине не мог ни кричать, ни дышать.
Гайфулла-агай не выдержал, сказал брату:
— Ты поосторожней, дурак, как бы не убил ребёнка. Хоть он и сирота беззащитный, но придётся тебе отвечать.
В этот день спина моя немного отдохнула от палки, но потом брат забыл, о чём предупреждал его Гайфулла-агай.
Намаялся я, когда мы поднимали целину под просо. И лошади не хотели тянуть, и никак не удавалось наладить соху: то ломаются деревянные клинья, то лопаются вальки.
И опять пахари бранили меня по-всякому за то, что не умею заставить коней идти дружно.
Доставалось от пахарей и лошадям.
Сейчас целину пашут тракторы, а каково было это делать тощим крестьянским клячам! Может, лошадь Гайфуллы-агая и не была ленивой: просто у неё не хватало сил.
Но Гайфулла-агай так на неё озлобился, что стал колотить палкой по голове, чуть не выбил ей глаз.
Два дня после этого из глаза всё время катилась слеза, словно лошадь плакала.
Я ничем ей не мог помочь. Я только жалел её всем сердцем. Ведь меня тоже били. Мы с ней были товарищами по несчастью. Мне казалось, что лошадь это понимает и тоже жалеет меня.
За время пахоты я так отощал, что будь мать жива, пожалуй, и она бы меня не узнала. Кожа на руках задубела, нос заострился, волосы отросли и свисали на лоб. Одёжка превратилась в лохмотья. Оборванный, лохматый, худой, чёрный от солнца, я был похож на нахохлившуюся птицу — дергача.
Не легче было и на сенокосе. Копны на длинных арканах-верёвках волочили лошади, которыми я управлял. Участок наш был неровный, кочковатый. Если на пути к стогу, застряв на кочке, копна разваливалась — опять виноват был я.
Подбегал брат и, ругаясь, награждал меня пинком.
После работы в поле лошадь пускают в ночное, она может отдохнуть, а у меня и дома не было ни минуты отдыха. То дай пойло корове, то убери за телёнком — всё на меня, на меня…
А хуже всего, если енге сунет мне в руки своего грудного младенца:
— Мне некогда. Посмотри за малышом!
Малышу давали сосать завёрнутый в тряпку подслащённый хлебный мякиш. От этой соски у малыша разболелся живот. Он захлёбывался от плача.
Я его качаю — он орёт, я хожу с ним по дому — он орёт.
Наконец енге, закончив свои дела, вырывает у меня из рук ребёнка и грубо отталкивает меня:
— Почему у тебя ребёнок плачет? Это ты его заставляешь плакать, ты малыша нарочно щиплешь, чтобы не нянчить его. Недаром говорят: «Телёнка вырастишь — масла наешься, сироту вырастишь — кровью обольёшься!»
От обиды слёзы застилают мне глаза.
А енге, увидев, что я плачу, вместо того чтобы пожалеть меня, даёт мне пинка.
— Он ещё плачет! Так я и поверила слезам шайтана. Уходи отсюда, видеть тебя не могу!
Схватив старый чекмень, я выбегаю на улицу.
Где переночевать мальчишке, которого выставили за дверь? Хорошо, что есть сеновал. Вместо матраца мягкое душистое сено, вместо подушки подкладываю под голову шапку, укрываюсь старым чекменём.
Хотя я очень устал, но сон меня не берёт. Всё думаю о том, что в доме брата никто меня не любит, что нет у меня детства. Какое же детство без игры, без радости, без ласки, без тепла семьи…
Утром меня будит сердитый окрик:
— Хватит дрыхнуть, вставай!
И я знал, что новый день не принесёт мне ничего нового: опять работа, работа, работа, побои и брань.
По четвергам деревенские ребятишки играли с крашеными яйцами. Енге дала по два крашеных яйца своим детям. А мне ни одного не дала.
Сам я играть не мог. Мне хотелось хотя бы посмотреть, как играют другие. Но енге меня высмеяла:
— Давно уж джигитом стал, скоро усы вырастут, и туда же, как маленький, крашеным яичком поиграть захотел!
К её брани и насмешкам я привык. Но не мог привыкнуть к тому, что она унижает меня перед чужими людьми, жалуется на меня соседкам:
— И когда мы только от этого сироты избавимся! Лишний рот, да ещё прожорливый, всё в доме подчистит: ни сливок, ни катыка [5] от него не убережёшь!
Это она по злобе говорила. Я мог поклясться, что не только катыка не ел и сливок не пробовал, но даже ломоть ржаного хлеба без спроса не решался взять.
Особенно после того, как услышал от брата: