Растождествления
Шрифт:
Ибо господин (профессор) Гюнтер фон Хагенс (фон Хагенс — это, собственно, не его имя, а нибелунговское имя его жены, которое он взял себе, чтобы не называться своим именем; с именем мейстера вышла типично немецкая неувязка; если гадать, как назвал бы нашего героя Гоголь, доведись именно Гоголю сочинять его, то, наверное, он назвал бы его, как он и звался до женитьбы: до женитьбы фон Хагенс звался Либхен, Liebchen, по–русски: милашка, или, с учетом тендерного признака, милок), итак, господин (профессор) фон Хагенс, хоть и выдающийся анатом, но, как сказано, с намерением стать более выдающимся другим. Еще раз: анатомия выглядит здесь шапкой–невидимкой, за которой прячется его подлинная страсть. Иными словами: анатомия, сама по себе, служит в нем некой более высокой цели, подобно тому как мертвецы, которых он латает, служат анатомии. Короче, это анатом с капризом: анатом, желающий быть художником, причем современным. Как если бы Эйнштейн, который, как известно, увлекался скрипкой, потребовал, чтобы его считали не физиком, а скрипачом! Можно, впрочем, позволить себе дать господину фон Хагенсу совет. Он наверняка достиг бы большего в своей заветной мечте, если бы отказался от этих ощутимо провинциальных подражаний старому и новому искусству и взялся за вещи, в которых его талант не имел бы себе равных. Как пример: что бы сказал анатом фон Хагенс о шансе испытать свое эстетическое счастье
«La nuit vivante, — написал однажды Мишель Фуко [123] , — se dissipe a la clarte de la mort». Живая ночь рассеивается ясностью смерти. Смерти, достигшей фотографического, почти дигитального эффекта изображения. И будете как пластинаты. — Один несет в руках собственную кожу, как пальто. Другой склонился над шахматной доской. Третий уселся на стуле, высоко, почти перпендикулярно туловищу, закинув ногу на ногу; одной рукой он оперся о ногу, другой ухватился за плечо, отдаленно напоминая того мюнхенского стилиста–урнинга с собачкой, которого недавно то ли заколол, то ли пристрелил молодой любовник. Рядом еще один, натянутый, как струна, замер в фантастическом прыжке — прыгун в длину или мастер кунг–фу? А кто–то другой замер на коне, с обнаженной шпагой, так и просясь в кампанию к славным кондотьерам Бартоломео Коллеоне или Гаттамелате, увековеченным Андреа дель Верроккьо и Донателло. Не обошлось, как сказано, и без «модерна». Одна фигура вытянута в почти трехметровую высоту: между головой, туловищем и конечностями пустые срезы пространства со стержнями, на которые, как на вертел, нанизаны фрагменты целого. Это бездарная и безвкусная дань бездарному и безвкусному. Но есть и шедевры. Лицо молодой девушки, снятое в полчерепа с головы и вправленное, как камея, в брошь. (Я должен был подумать о том, что среди посетителей мог бы вдруг оказаться тот, кого она любила.) При выходе, как и при входе: одноглазый. Кто не видел этого глаза (левого, как если бы и мертвые помнили о заповеди: «Если твой правый глаз вводит тебя в грех, вырви его и отбрось», чтобы их правый глаз не вводил их в грех при таком количестве посетителей), едва ли поймет, что значит ярость. Философ Хайдеггер изящно сформулировал однажды мысль (кажется, в связи с Ницше), что нельзя мыслить, крича, а между тем есть вещи, выразить которые можно только криком. Если, стоя среди тел господина фон Хагенса, долго прислушиваться к себе, есть вероятность услышать крик. Не следует лишь принимать его за свой.
123
Naissance de la clinique, Paris 1997, p. 149
Потом я увидел его самого. В телевизионной дискуссии, где ему пришлось защищаться от сразу трех оппонентов: коллеги–анатома, профессора этики и богослова. Всё было, как обычно и бывает в таких случаях, нелепо. Коллега силился говорить, как анатом, но получалось у него как у этика. Это заметно раздражало этика, у которого как раз и получалось как у этика. Богослов тоже пытался быть самим собой, но у него уже не получалось даже как у анатома. Впрочем, и сам делинквент оставлял желать лучшего. Наверное, потому что и он старался говорить, как те трое… Под конец пошли звонки телезрителей, после чего стало окончательно ясно, что ясность смерти всё еще не окончательна, и что последней ясностью, рассеивающей всё, что было, есть и будет, была и остается ясность глупости.
Он был бы как Петер Шлемиль, человек без тени, или даже как «человек без свойств», не носи он постоянно шляпу на голове. Говорят, его никто не видел без шляпы. Наверное, оттого, что шляпа и есть его тень и свойство: единственное неанатомируемое в нем! Crimen laesae majestatis: оскорбление величества. — Шапку долой! кричат ему его мертвецы. Но он не снимает её ни перед кем: ни перед живыми, ни перед мертвыми. Непочтительность? Вызов? Бесчувственность? Или то, другое, третье плюс — Йозеф Бойс! Бойс — Spiritus rector: то ли «классик» на фоне сегодняшних «босяков», то ли «босяк» на фоне вчерашних «классиков»; в другом раскладе: то ли католик, у которого поехала антропософская крыша, то ли антропософ с католической крышей; идол поколения, упразднившего личную гигиену и сующего нос во всё под предлогом «прямой демократии»; он залез однажды в клетку с койотом, чтобы потолковать о социальном вопросе; в другой раз на выставке (кажется, в Дюссельдорфе) он разместил среди экспонатов своего искусства старый унитаз, и, найдя его на следующий день чистым, отсудил у устроителей приличную сумму за вандализм уборщицы, ничего не смыслящей в искусстве, — но соль не в этом, а в том, что и этот человек никогда не снимал шляпы с головы. Остается догадываться, чем сумасшедший шестидесятивосьмидесятник мог пленить сумасшедшего анатома, но догадка приходит раньше, чем вопрос. Дело в шляпе. Во всяком случае, когда я попытался мысленно увидеть обоих мужей с обнаженными головами, взору явились совершенно не похожие друг на друга, да и уже вообще ни на что не похожие существа. Но стоило им снова надеть шляпы, как они становились неразличимыми, словно бы одного из них, неважно кого, пропустили через ксерокс. Наверное, и Бойс не в меньшей степени мечтал стать фон Хагенсом, чем фон Хагенс Бойсом, хотя последнему (Leichen—Beuys, трупный Бойс, метко прозвал его кто–то) это, бесспорно, удалось лучше. Бойс умер в 1986 году. Теоретически они вполне могли бы быть знакомы. Скажем, фон Хагенс мог бы пройти у Бойса «мастер–курс». (Бойс был профессором дюссельдорфской Академии художеств. Вво дил, так сказать, начинающих художников в таинства несполоснутого унитаза.) Любопытно, что и фон Хагенс представляется как «профессор». Даже дважды профессор, полагая, очевидно, что так это будет правдоподобнее. Один раз, как «приглашенный профессор медицинского университета Далиан, Китай», другой раз, как «почетный профессор медицинской академии Бишкека, Киргизия». (Немецкокитайское сродство — тема не новая; еще Гёте [124] говорил об одном, испанского производства, глобусе XVI века с надписью: «Китайцы — народ, у которого много общих черт с немцами». Впечатляет, скорее, киргизский фактор, но свыкаешься и с ним, узнав, что обе названные страны являются основными поставщиками сырья для «Миров тел».)
124
Eckermann, 26. April 1823.
По пути домой мне вспомнился вычитанный у Клагеса рассказ об одном африканском вожде племени, который, в обществе какого–то путешественника, неожиданно прервал разговор и удалился, потому что головная боль напомнила ему о том, что он пропустил время ухода за душой отца [125] … А потом вдруг загудели, и долго не утихали, строки незабвенного Конрада Фердинанда Мейера, которые я даже не пытаюсь перевести на русский — не только потому, что перевести их, как мне кажется, невозможно (получится совсем другое), но и потому, что так требует этого немецкая специфика темы:
125
Ludwig Klages, Vom kosmogonischen Eros, Jena 1930, S. 157.
Wir Toten, wir Toten sind groBere Heere Als ihr auf der Erde, als ihr auf dem Meere!
Wir pflugten das Feld mit geduldigen Taten,
Ihr schwinget die Sicheln und schneidet die Saaten,
Und was ihr vollendet und was wir begonnen,
Es fullt noch dort oben die rauschenden Bronnen,
Und all unser Lieben und Hassen und Hadern,
Das klopft noch dort oben in sterblichen Adern,
Und was wir an gultigen Satzen gefunden,
Dran bleibt aller irdische Wandel gebunden,
Und unsere Tone, Gebilde, Gedichte Erkampfen den Lorbeer im strahlenden Lichte,
Wir suchen noch immer die menschlichen Ziele —
Drum ehret und opfert! Denn unser sind viele! [126]
Базель, 22 сентября 1999 года
Девять проб немецкой журналистики
Нижеследующие реплики были написаны с благим намерением попробовать себя однажды в ремесле немецкого журналиста. Я и не надеялся увидеть их опубликованными; разве что в немногих периодических изданиях, одного контакта с которыми, впрочем, было бы достаточно, чтобы прослыть «неонацистом»; так либеральные простаки называют всех, кто не либерал и не простак. Но не быть либералом, ни простаком, вовсе не значит быть «неонацистом»; возможен ведь и третий вариант: когда кто–то ни либерал, ни простак, ни нацист, ни даже то, что между ними. Объяснить это либеральным (да и нацистским) простакам можно было бы приблизительно с таким же шансом быть понятым, как объяснить ребенку–аутисту, что он аутист. Но (говорил я себе) если чёрт шутит, то где же ему и шутить, как не в журналистике. Я помню, как был озадачен редактор отдела фельетонов газеты Basler Nachrichten, прочитав рукопись одной моей заметки об установленных прямо в центре Базеля двух больших кусках ржавого железа (сейчас это называют искусством). Я предлагал проверить художественную значимость ржавчины на разрешивших и оплативших её инсталляцию «отцах города»; согласились бы они установить нечто подобное (разумеется, в соответствующих размерах) у себя дома: в гостиной или, скажем, спальне. Заметка, конечно, не появилась. В другой раз (это был конец моей журналистской карьеры) добрый человек ужаснулся реплике, написанной мною в связи с одной голландской инициативой: речь шла о принятии на службу в амстердамскую полицию полицейских–гомосексуалистов. По чисто процентному соотношению: чтобы интересы гражданских педерастов были соответственно представлены в каждом полицейском участке педерастами в мундире. Мое письмо подхватывало инициативу в перспективе её развития. Я предлагал предусмотреть в голландском парламенте места для депутатов–скотоложцев, дабы интересы и этой части общества не остались нелоббированными в высшем законодательном органе страны. Редактор счел письмо злой шуткой и отказался его публиковать. Мои объяснения, что это никакая не шутка, а скромный прогноз, и что, отказываясь печатать его, он лишает не только меня, но и свою газету, лавров первооткрывателя (на случай, когда прогноз–таки сбудется), не возымели действия. Пробовать себя в журналистике после этого было столь же бессмысленно, как переубеждать голландских полицейских в целесообразности их демократических фантазий. Чтобы остыть от намерения, я писал в стол; потом заметки (девять нижеследующих проб) через одного приятеля попали в Интернет, где и промаячили некоторое время, прежде чем исчезнуть из виду.
126
Мы, воинства мертвых, и, мертвых, нас больше,/Чем всех вас на суше, чем всех вас на море!/Мы вспахивали поле в терпении и труде,/Вы взмахиваете серпами и срезаете всходы,/И тем, что вы доводите до конца, а нами было начато,/Полнятся еще шумящие ключи там, наверху,/И всё, что мы любили, что ненавидели, все наши споры и ссоры,/Всё это бьется еще в смертных жилах там, наверху/А законам, открытым нами,/Подчинены и теперь земные перемены,/А наша музыка, образы, сотворенные нами, стихи/Отвоевывают себе лавры в сиянии света,/Мы всё еще ищем тех же целей, что и все вы, — /Посему склоните головы и приносите жертвы! Ибо нас много!
1. Нетрадиционное богослужение
«Базельская газета», 27/28 октября 2001 года:«В базельской церкви Елизаветы было совершено богослужение с животными. Четвероногие всех пород — собаки, кошки, хомяки, крысы, даже одна пестрая свинья, всего около 100 зверей и 400 людей — сидели рядом на стульях и внимали радостному празднику творения, устроенному пастором Феликсом Феликсом: пылкой эксегезе к одиннадцатой заповеди, сформулированной председательницей Базельского союза защиты животных: „Возлюби своего ближнего и своих животных сотварей как самого себя“».
Что иной читатель сумеет оценить и, будучи добрым христианином, на деле применить некоторые нюансы названной заповеди, в этом не приходится сомневаться. Интереснее было бы всё же спросить читателя, не приходит ли ему на ум при имени базельского пастора нечто такое, что выставляет праздник творения в церкви Елизаветы в неожиданном и многое объясняющем свете. Феликс Феликс — не знай мы, что это имя священника, можно было бы смело предположить, что оно принадлежит беглому каторжнику (в стиле Жюль Верна) или убийце (по модели: Сирхан Сирхан, убийца Роберта Кеннеди), или, что вероятнее всего, набоковскому любовнику, для которого девицы, вышедшие из школьного возраста, уже не интересны.
В последнем случае это означало бы: старого греховодника в его нынешней аватаре священника потянуло на животных.
19 ноября 2001 года
2. Упущенный шанс
«Шпигель–онлайн», 5 ноября 2001 года: «„Американцы распространяют слух о нашем вожде, мулле Мохаммеде Омаре, что он–де прячется. Поэтому, мы предлагаем, чтобы господа Буш и Блэр явились в условленное место с автоматами Калашникова; тогда мы увидим, кто из них пустится наутек“, — сказал Вакил Ахмад Мутавакил по данным иранского агентства печати Ирна на пресс–конференции в южно–афганском городе Кандагаре».