Райна, королевна Болгарская
Шрифт:
Царедворцы явились к Борису с багряницей, золотым королевским венцом и прочей одеждой.
— Царь милостив, — сказали они, — испытал твое достоинство, возвращает твои королевские знамения и просит на свидание.
В это-то время возвратился в Царьград Самуил-комито пул и объявил о смерти Святослава.
Злобная радость заиграла в очах Цимисхия.
— Ведите же короля болгарского с честью на великую площадь, к храму Святой Софии, — сказал он, — там встречу я его и совершу торжество.
И совершилось неслыханное дотоле торжество. С почестями встретил Цимисхий Бориса, как короля болгарского в храме Святой Софии; а патриарх по вновь уcтановленному обряду развенчал его. Сняли с Бориса златой венец, багряницу, червленые сапоги,
Самуил-комитопул с братьями назначены правителями областей Болгарии. Прошло пять лет; Цимисхий умерщвлен; Самуил отложился от Греции. Брат его Давид умер, Моисей погиб при осаде города Серры, брата Аарона велел сам убить и — облекся в королевские одежды.
Но это была последняя вспышка самобытного существования Болгарии посереди крамол и кровопролитных войн с Грециею.
С 1019 года Болгарией правили уже наместники василевсов греческих.
Александр Вельтман — писатель-историк
Романы Александра Вельтмана необычны по форме. Она ставит в тупик критиков, тщетно пытающихся охарактеризовать «Кощея» и «Светославича» с помощью понятий "условной историчности", "гротескной феерии", "пародийного рассказа" и тому подобных терминов «традиционной» литературы. Но форма никогда не была для писателя самоцелью. Необычность ее связана с чрезвычайно своеобразным содержанием прозы Вельтмана. На читателя романов обрушивается поток разнообразнейших исторических и фольклорных сведений, ассоциаций и аналогий, отступлений и намеков, образующих тонкую вязь повествования.
Мы невольно задаемся вопросом, чем же руководствовался автор, испестряя романы странно звучащими выражениями, рассыпая на страницах малоизвестные слова и имена. Нет ли тут желания блеснуть своей эрудицией? Не шутит ли автор над нами, бросая вызов "общественному вкусу"? Всегда чувствующаяся в произведениях Вельтмана усмешка автора, присущая ему ироничность — не говорят ли о пародийности его сочинений? И если так — над кем и над чем смеется Вельтман?
Решение этих проблем затрудняется тем уcтановившимся взглядом на Вельтмана — историка и исторического романиста, который еще никто не пытался пересмотреть или хотя бы усомниться в его правомерности. Наиболее полно этот взгляд выражен, пожалуй, в статье-некрологе М. П. Погодина, напечатанной в журнале "Русская старина" за октябрь 1871 г. Известный историк писал: "С живым, пылким, часто необузданным воображением, которое не знало никаких преград, и с равной легкостью уносилось в облака, даже и за облака, или опускалось в глубь земли, переплывало моря и прыгало через горы, Вельтман страстно был предан историческим разысканиям, в самом темном периоде истории. Там романическое воображение его гуляло на просторе, с полным удовольствием…»
Гипотезы Вельтмана казались тем фантастичнее, что они основывались как на исторических источниках, так и на фактах мифологии, языка, традиционной поэзии многих народов Евразии, не всегда знакомых специалисту-историку, а тем более представителям литературной критики. Неизвестное легко принять за выдумку, оригинальную связь фактов — за игру воображения. Эрудиция Вельтмана действительно была богатой и разнообразной. Но важнее другое — что она основывалась на самостоятельном и глубоком исследовании древней истории, мифологии и сложнейших проблем этногенеза индоевропейских народов. И эти исследования Вельтмана-ученого находились в тесной связи с работой Вельтмана-писателя.
Здесь, "на стыке" истории и литературы, рождались открытия, представляющие интерес и для наших современников, во многом более подготовленных к их восприятию, чем читающая публика второй четверти XIX в. Рассмотрев внимательнее историческую, научную основу публикуемых памятников русской литературы, мы сможем убедиться и в глубине содержания произведений Вельтмана, и в истинном уважении, с которым относился он к своему вдумчивому читателю.
"Кощей бессмертный" — первый из публикуемых романов Вельтмана — недаром был назвав автором "Былиной старого времени". Писатель впервые в новой русской литературе употребил это понятие, правильно истолковав выражение автора "Слова о полку Игореве": "по былинам сего времени". "Былина — событие", — писал Вельтман в комментарии к своему сочинению, это то, что действительно было, но было в народном сознании, народном восприятии русской истории.
Уже само обращение к истокам народного миросозерцания, к русскому фольклору, требовало от литератора немалой смелости. Довольно вспомнить, что не кто иной, как Г. Р. Державин, в 1815 г. охарактеризовал издание "древних стихотворений" в "Сборнике Кирши Данилова" как "нелепицу, варварство и грубое неуважение" к господствовавшей дворянской культуре. О былинах столь же безапелляционно высказывался известный в то время фольклорист князь Н. А. Церетелев: "…грубый вкус и невежество — характеристика сих повестей". Не только сама народная поэзия, но и сочинения, написанные по ее мотивам, вызывали протест официозной критики. Даже специалист по народной поэзии А. Г. Глаголев язвительно писал по поводу пушкинского "Руслана и Людмилы": "Кто спорит, что отечественное хвалить похвально; но можно ли согласиться, что все выдуманное Киршами Даниловыми хорошо и может быть достойно подражания?"
Беспощадная ирония Вельтмана явилась ответом на это барское высокомерие критики и части читающей публики. Но иронизировал Вельтман не над читателем, не над критиком, а над охранительно-дворянским взглядом на русскую историю в целом, начиная с источников официозных исторических сочинений и кончая выводами историографов, подобными заявлению H. M. Карамзина, что "история народа принадлежит царю". Приглядимся внимательнее к тексту романа.
В самом начале «Былины» Вельтман рисует яркий образ двадцатилетнего барича с арапником, скачущего на шее крестьянского парня к одному ему ведомым «подвигам», мимо кланяющихся в землю крестьян. Усмехнувшись мимоходом над "исступленной модой писать романы", автор обещает показать потомству "время и подвиги, которые (на Руси. — А. Б.) отличают героев и гениев от людей обыкновенных". Это "подвиги храбрых, витязей и могучих богатырей", но… в том их виде, в котором представление о подвигах было вложено в душу юному баричу лукавым рабом-тиуном, приучившим его верховой езде на крестьянах. Это те идеалы, которые находят в российской истории поколения крепостников-помещиков.
Что же это за подвиги, о которых рассказывает Вельтман, словно русский Лоренс Стерн повествуя об истории боярского рода Пута-Заревых? Родословную их (столь чтимый во времена Вельтмана документ) открывает Олег Пута, получивший свободу своей веселостью в плену, удивившей свободолюбивого новгородца, и вышедший в бояре с помощью волшебного зелья. Муж его дочери, Ивор Зарев, использует тот же емшан, но зажатый в сокрушительном кулаке, и становится воеводой новгородским. Он, между прочим, горит желанием совершить богатырские подвиги, но… "Иногда только встречал он на пути своем черные избушки на курьих ножках, но в них жила не Баба-Яга, а отчинные люди (крепостные. — А. Б.) Князей и Бояр".
Сын его, Ива Иворович, "почти от самой колыбели невозлюбил противоречий", а также… "любил кататься". И пропасть бы ему среди феодальных усобиц и смут, если бы не выявленное историками "внушение судьбы, заботящейся о продолжении рода Пута-Заревых". Выразилось оно в том, что дочь боярина Ростислава Глебовича Любы возлюбила (вместе с родителями) своего "дворового дурня, рябую зегзицу, безобразного Иву" и т. д., узнав что за ним князь дает "в отчину село Княжеское и златых гривен десять".