Разбитые сердца
Шрифт:
— Я знаю, я видел ее, — вмешался я.
Он благодарно посмотрел на меня и снова сел. Я вытащил из-под доспехов жирную, красноватую колбасу, длиной с руку от локтя до кончиков пальцев и толщиной как самая толстая часть предплечья. Твердая как древесина, в прочной оболочке, колбаса эта путешествовала в мешке с одеждой и обувью с тех самых пор, как Ричард купил ее в Арсуфе, и все еще сохраняла первоначальный вид. Даже ее конец, от которого он еще тогда отрезал кусок, чтобы попробовать, не загнил и не заплесневел.
— Взгляните, сказал Ричард, — совершенно не поддается порче. Сравните с ней нашу солонину и говядину. Мы покрывали бочки влажными мешками, чтобы они не коробились, но это не помогло, и мясо загнило.
— Откуда мне знать? Я не доктор, — ответил Уолтер.
Весь этот разговор о еде напомнил мне о том, что я с утра ничего не ел. Взяв нож, я отрезал четыре куска и роздал всем. Колбаса была очень твердая, как старая солонина, необыкновенно аппетитно пахла и, безусловно, была превосходной питательной пищей в походных условиях.
— Я предпочитаю говядину, пусть и подпорченную, — упрямо проговорил Хьюберт Уолтер. — У говядины тоже много достоинств. В Кенте по количеству и качеству говядины судят о том, хорош рацион или плох. А я не видел лучших бойцов, чем жители Кента!
Послышался ехидный смешок Рэйфа Клермонского.
— Ох уж эти англичане! Помню одного из ваших, непревзойденного лучника Мартина. Его взяли в плен вскоре после меня. Фамийский эмир сделал его своим рабом, и однажды он спас своему хозяину жизнь. Эмир ехал на лошади, Мартин со снаряжением, задыхаясь, бежал рядом, но когда горный лев прыгнул на круп лошади и вцепился в спину эмиру, он все бросил и пустил меткую стрелу. Эмир — что вполне понятно — на радостях пообещал Мартину должность управляющего и устроил пир. Во время трапезы он встал и подал своему спасителю отборный кусок из своей миски. Как вы думаете, сир, что это было? Овечий глаз, считающийся у них самым большим лакомством! Мартин, крепкий, рослый парень, при виде такого угощения побледнел, нацепил глаз на кончик ножа и бросил собакам. Эмир был глубоко оскорблен, а Мартин не получил должности управляющего и заработал вместо этого порку!
— Бедняга, — заметил Уолтер. — Я ему сочувствую.
Ричард, слушавший Рэйфа не сводя с него глаз, никак не отреагировал на этот рассказ, но резко сменил тему разговора.
— Блондель, отыщи Эсселя. Вот тебе мой кошелек — отдай ему. Он лечил всех подряд, и у него хорошие отношения с австрийцами. Пусть он пойдет к их маркитантам и скупит все эти… — Он указал пальцем на колбасу. Австрийцы едут домой, и настроение у них самое беспечное. Если они продадут ему слишком много и подохнут с голоду, не добравшись до корабля в Акре, — тем лучше. А вы, милорд Солсберийский, ступайте к своим воинам-кентцам, отберите тридцать — сорок толковых, достойных доверия парней и отправьте их к австрийцам. Пускай, когда те станут упаковывать свои пожитки, купят или выпросят у них колбасу. Вы, Рэйф, займитесь христианскими пленными — пусть они сделают то же самое. Раз мы не можем взять в поход на Иерусалим австрийцев, возьмем, по крайней мере, их колбасу, и если она спасет наших рыцарей хоть от одной язвы, это будет вкладом австрийцев в наш крестовый поход!
Ричард произнес эти слова с вызывающей иронией, но взгляд его выпуклых глаз был очень усталым, и морщины еще глубже прорезали лицо. Я с острой болью вспомнил, как в первый раз услышал от него слово «Иерусалим» — воплощение страстности и красоты его собственной песни «Иерусалим, ты стоишь на зеленом холме». Теперь лишенное иллюзий стремление завладеть австрийской колбасой казалось далеким отголоском былого пылкого энтузиазма.
Получив столь странное, почти мародерское поручение, мы втроем направились к выходу, но тут в шатер ворвался один из часовых с восхищенным криком, попиравшим всякую субординацию:
— Сеньор, милорд, этот старик неверный прислал нам лошадь!
Хьюберт
— Так к королю не врываются. Перед тем как тебя снова назначат в караул, я преподам тебе урок хороших манер!
Часовой, хорошо знавший педагогические приемы Уолтера, чуть побледнел и что-то забормотал, заикаясь. Из дальнего конца шатра послышался голос Ричарда:
— Оставьте, милорд. Парень взволнован, и если он не врет, меня это взволнует не меньше. Так ты говоришь, лошадь, приятель?
— Лошадь, милорд король, великолепная лошадь.
Ричард направился к выходу. Ни от какой физической усталости шаги его не стали бы такими тяжелыми и медленными, но выражение его лица уже изменилось. Морщины смягчились, в глазах засветился интерес. Мы посторонились, чтобы дать ему пройти, и вышли следом за ним.
Площадка перед шатром была освещена факелами, и в их свете мы увидели замечательную лошадь чалой масти, с длинными, чуть более темными, гривой и хвостом. Ее узкая голова, изящное сложение, настороженный, но вовсе не нервный взгляд свидетельствовали о принадлежности к лучшей арабской породе. Под седлом лежал тканый ковер, шелковистый и мягкий, как бархат, а седло, уздечка и повод были из ярко-красной кожи с серебряным набором, игравшим в свете факелов, как и подковы лошади, наполированные до блеска стали. Лошадь держал за уздечку едва дотягивавшийся до нее ребенок, а может быть, карлик со смуглым лицом обезьянки. Его фантастическое одеяние состояло из длинных мешковатых штанов ярко-оранжевого цвета, короткой голубой куртки и желтого тюрбана, из которого торчало длинное павлинье перо.
Увидев Ричарда, он проговорил: «Мелек-Рик?» и вытащил из-за пояса письмо.
— Здесь может быть какая-нибудь хитрость, — поспешно сказал Хьюберт Уолтер и шагнул вперед, чтобы взять письмо.
Большинство крестоносцев были уверены в том, что сарацины опытные и изощренные отравители. Даже знавшие толк в опиуме были склонны относить приятное действие наркотика на счет примесей, добавлявшихся бродячими торговцами.
Маленькое смуглое существо спрятало письмо обратно и повторило: «Мелек-Рик?»
— Это я, — сказал Ричард и протянул руку за письмом. — Полно, милорд, разве стал бы кто-нибудь отравлять письмо, когда есть целое седло?
Он разорвал запечатанную нитку, которой было обвязано письмо, и расправил листок.
— Написано по-арабски, милорд? — спросил Рэйф Клермонский.
— Посмотрите, — сказал Ричард, передавая ему письмо, а сам сделал несколько шагов вперед и положил ладонь на гладкую, атласную шею лошади. Она повернула голову и посмотрела на Ричарда. По лоснящемуся туловищу прошла мелкая дрожь, но лошадь не двинулась с места.
— Я ничего здесь не понимаю, — объявил озадаченный Рэйф. — Милорд Солсберийский, может быть, вы?..
Хьюберт Уолтер взял письмо и бросил на него сердитый взгляд.
— Это, должно быть, латынь, — с подозрением проговорил он, — но не та латынь, которую я знаю.
— Теперь пусть Блондель нанесет свой удар, — сказал Ричард, повернувшись к нам спиной и не отнимая руки от шеи лошади.
Уолтер, ворча, передал письмо мне, и пару секунд я тупо смотрел на диковато выглядевшие черные строчки скорописи. Как однажды сказал Конрад де Монферра? «Написано чем-то наподобие дегтя, с помощью инструмента вроде козьей ножки». Характеристика не могла быть более точной. Но он добавил: «К тому же на терпимой латыни». И это вполне подходило. Письмо было написано сарацинским писцом под диктовку человека, владевшего латинским языком, но, на мой взгляд, хуже корреспондента маркиза. Я вспомнил о Горбалзе и о трубочке брата Симплона! Но почерк был разборчивым, хотя письмо не блистало ни каллиграфией, ни грамматикой. Почувствовав некоторую гордость от того, что разобрался, я громко перевел: