Разделенный Мир
Шрифт:
Певец, не обращая внимания на насмешки, продолжал жадно насыщаться. Златке стало удивительно, как можно столько съесть за один раз. «Видимо, парень давно голодает…» – подумала она и вдруг разглядела на его запястьях, под короткими обтрепанными рукавами темные, воспаленные полоски. Она не сразу поняла, что это следы от кандалов.
– И самое смешное, – продолжал между тем чернобородый, – что стоит нашему поэту насытиться, как он тут же начнет сочинять глупости… Примерно такие же, какие уже не первый раз приводят его в яму…
–
– Вы правы, живущие в довольстве! Поэт сначала услаждает вас, а потом, если повезет, чавкает и рыгает. Свинья сначала чавкает и рыгает, а потом, если не повезет, услаждает вас. А вот богатей только чавкает и рыгает. Он не услаждает никого и никогда, ну, может быть, иногда пустит ветры, да погромче. Но вряд ли это кого усладит!
И он спокойно потянулся к кувшину, чтобы наполнить чашку. А вот его соседи по столику враз потеряли спокойствие. Трое из них вскочили на ноги и угрожающе положили ладони на торчащие из-за опояски халатов рукояти кривых кинжалов, а чернобородый замер, наклонившись вперед, и хрипловато прошипел:
– Это кого ты имеешь в виду?…
Певец спокойно прихлебнул из чашки, прополоскал вином рот, проглотил и только затем ответил.
– Это такое философское обобщение… – Он округло повел рукой, с зажатой в ней чашкой. – В подражание Курату – великой книге Всевидящего и Всеслышащего… Я, конечно, недостоин идти за ним след в след, но как велико искушение сделать это!…
На лицах у вскочивших появилось озадаченное выражение, они явно не понимали, говорит поэт серьезно или просто издевается над ними. Чернобородый с минуту размышлял над этим же вопросом, а поэт в это время отщипнул янтарную ягоду винограда, внимательно ее осмотрел, словно любуясь, а затем отправил ее в рот и прикрыл глаза, наслаждаясь вкусом.
Наконец чернобородый решил сделать вид, что понял философию поэта, и уже нормальным голосом возразил:
– Твое обобщение хромает, оно… хм… кособоко…
– Конечно, ты прав, живущий в довольстве, мое обобщение кособоко, как кособоко все, что производит человек. Ведь стоит взглянуть на памятник Великому ханифу, созданный придворным ваятелем – великим Мадзотом, чтобы убедиться, что даже это великое творение кособоко…
На этот раз грохнула хохотом вся чайхана. Златка не совсем поняла, что было смешного в сказанной поэтом фразе, но реакция на нее окружающих впечатляла.
– Ну, Ширван снова на пути к яме!… – послышался восхищенный шепот из-за соседнего столика. Шептал пожилой, по-видимому небогатый, купец своему соседу.
– Да, – согласился тот, – и на этот раз он там просидит побольше недели…
– По-моему, ты непочтительно отзываешься о Великом ханифе… – холодным, бесстрастным голосом произнес чернобородый.
– Ну что ты, живущий в довольстве, – преувеличенно испуганно ответил певец. – Я только согласился с твоей прекрасной максимой о кособокости!…
И тут на лице у чернобородого мелькнул испуг.
– Я ничего не говорил о кособокости!… – резко возразил он.
– Как же так? – удивился вконец обнаглевший рифмоплет. – Все слышали, что разговор о кособокости начал именно ты, живущий в довольстве, охарактеризовав мой ответ уважаемому Калашу как кособокий!…
По таверне пронесся подтверждающий хохот.
– Я тебе говорил, что не надо приглашать его к столу, – просипел Калаш, наклонившись к уху чернобородого и сверля ненавидящим взглядом развалившегося на стуле певца.
– Ну почему же, – возразил чернобородый, не сводя немигающих глаз с поэта, который кинул в рот еще одну виноградину и снова прижмурил глаза. – Мы проверили, и ты оказался прав – яма действительно его не исправила.
– Тогда его исправим мы, – угрожающе просипел один из молчавших до сих пор собутыльников чернобородого и потянул из-за пояса кинжал.
– Вы забыли, живущие в довольстве, старую народную мудрость, – спокойно произнес поэт, не открывая глаз. – Кособокого только саван исправит!… Или не забыли и собираетесь прописать мне именно это лекарство?…
И тут же по залу чайханы прошелестел угрюмый ропот. Словно суровая морская волна прокатилась между столиков и плюнула соленой сыростью в лица четверых разодетых молодчиков. Во всяком случае, всех четверых явно передернуло. Они сразу вспомнили, где находятся, а вот поэт, похоже, об этом и не забывал. Он, услышав этот ропот, только улыбнулся, не открывая глаз. Несколько человек из числа особо оборванных поднялись из-за столов и качали протискиваться поближе к замершей четверке. Стало ясно, что Ширвана здесь любят и в обиду не дадут.
Чернобородый поднялся со своего места, бросил на стол сверкнувшую золотом монету, и вся четверка «живущих в довольстве» направилась к выходу. Им не мешали, но провожавшие их взгляды ясно показывали, что поддержки им здесь не найти.
Златка расправилась со своим пловом и чаем, вынула из кошелька серебро и, подозвав мальчика-слугу, рассчиталась за съеденное. Подняв с пола не очень большую, но туго набитую сумку, она не спеша подошла к столику, за которым сидел Ширван, и присела на один из освободившихся низких пуфиков.
Поэт продолжал сидеть прикрыв глаза, хотя уже давно проглотил свою виноградину. Злата долго разглядывала худое, бледное лицо барда, а потом тихо спросила:
– А ты еще петь будешь?
– Нет, – хрипло ответил тот, не открывая глаз. – Горло болит.
– Ты простудился? – сочувственно поинтересовалась Злата.
Ширван открыл глаза.
– Ты у нас новенькая? – не то спросил, не то констатировал поэт и снова прикрыл глаза. – Издалека притопала в столицу нашего великого ханифата?