Разгон
Шрифт:
Книга третья
"ОЙ, КРИКНУЛИ CIPI ГУСИ..."
1
В один из первых дней 1932 года невысокий, всегда улыбающийся, с аккуратно зачесанными на пробор волосами, спокойный и сдержанный Джон Коккрофт, утратив всю свою сдержанность, забыв набросить пальто на серый элегантный костюм с неизменным жилетом (как и у его шефа Эрнеста Резерфорда), бежал по улицам университетского английского городка Кембриджа. Было это под вечер. Коккрофт выскочил из здания Кавендишевской лаборатории на улицу Фри Скул лейн, метнулся направо, обогнул корпус Кристи, нетерпеливо искал глазами хотя бы одного живого человека, но никак не мог найти, наконец бросился по Кингс-Перейд в направлении Тринити-стрит, с диковатой радостью оглядывая каждого прохожего, подбегал к знакомым, каждому ошалело сообщал: "Мы расщепили атом! Мы расщепили атом!.." Никто ничего не мог понять, но Коккрофта это не заботило, он бежал дальше, улыбался блаженно и бессмысленно, мчался вслепую, не мог остановиться так же, как и харьковский физик Синельников, который тоже расщепил атом (притом раньше англичан), как не могло остановиться и все человечество.
А
Петько Карналь, насчитывая от рождения лишь семь лет, еще не относился к той части человечества, которая интересовалась проблемами атомного ядра. Если уж на то пошло, то он, скажем, не мог вообразить себе даже существования галстука, а мистер Коккрофт давно носил его; в бело-красную косую полоску. Костюма с жилетом и вовсе никогда и ни на ком не видывал, так как жилет, называемый в их селе камизелькой, носил только тряпичник - кривой Елисей, ездивший по селу на одноконном возке и выкрикивавший: "Тряпки давай!" - менял на тряпки пуговицы, иголки, ленты, бусы, игральные карты, книжечки курительной бумаги, календарики и даже "Кобзарь" Шевченко с рисунками Сластиона. Но Елисей носил только камизельку, ему в голову не приходило надевать сверху еще и пиджак, так что в этом вопросе Петько Карналь принадлежал к отсталой части человечества. Однако, как бы там ни было, принадлежал к человечеству, и возбуждение мистера Коккрофта не могло не передаться и ему, он дернул Васька, без размышлений и пререканий они соскочили с печи и...
У Петька, правда, были сапоги, а известно, что скользить в сапогах по льду приятнее, чем босиком. Но у Васька Гнатенко сапог не было. Собственно, они были, но не на одного Васька, а еще и на его брата Гнатка, сестру Нацьку и сестру Клавку. Очередность в пользовании сапогами выдерживалась твердо, и в тот день в сапогах пошла в школу Нацька, Васька же тетка Параска, Васькова мать, еще с утра, закутав в свою длинную белую овчинную шубу, принесла к Карналям, чтобы ребенок поиграл с Петьком. И вот когда настала решительная минута, потребовавшая от мальчиков как-то продемонстрировать свою солидарность с величайшим научным достижением человечества, и они должны были выскочить на лед, Петько тоже не стал обуваться. Глядя на этих двух босоногих мальчишек, которые на собственном опыте пытались убедиться в покатости земли, никто бы не сказал, что один из них станет академиком, а другой - секретарем крупной территориальной партийной организации, охватывающей изрядную часть их района. А если так, то кто же мог взять на заметку тот незначительный эпизод да еще и синхронизировать его с действиями взбудораженного ученика великого Резерфорда!
В этом деле неоспорим вклад Петьковой мачехи. Она обладала способностью появляться не ко времени везде и всегда, подвернулась она и на этот раз, ужаснулась, увидев босоногих конькобежцев, в руках у нее мгновенно оказалась гибкая и свежая, несмотря на совсем неподходящую для этого пору года, лозина. Петько взвизгнул, хотел дать стрекача, но мачеха уже успела схватить его за руку и даже немного приподнять, скособоченного, надо льдом (наверное, чтобы не прикасался голыми пятками ко льду и не простудился) и стала заботливо и умело обрабатывать своим орудием воспитания, приговаривая: "Будешь у меня знать, как простужаться! Будешь у меня знать, как бегать по льду босиком!"
– Не бейте его, тетенька, лучше меня! Его не бейте!
– прыгал вокруг нее Васько, но его великодушие и, так сказать, врожденная гуманность не принимались во внимание, Петька хлестали лозиной прямо-таки виртуозно, и неизвестно, сколько бы продолжалась эта процедура, если бы не набежал кто-то большой и сильный, не крикнул: "Ты что же это ребенка бьешь, так твою перетак!" Петько был выдернут из рук мачехи, почти брошен на крыльцо, а мачеха оттолкнута в снежный сугроб.
То был Петьков отец Андрий Карналь, председатель первого в их селе колхоза, человек, озабоченный колхозными делами так, что Петько его, собственно, дома и не видел. Просыпался, когда отца уже не было, а засыпал, когда его еще не было. Так и находился отец где-то между этими "уже" и "еще", и Петько потерял всякую надежду его когда-либо увидеть. Поэтому неожиданное появление отца в столь несвойственное ему время было воспринято хлопцем не как нечто совершенно случайное, а как скрыто закономерное, оно запомнилось навсегда. Уже потом, много лет спустя, тот день поставлен был в ряд других событий, которые происходили в мире, и оказалось, что он принадлежал науке.
Нельзя сказать, что родное село Карналя Озера тоже принадлежало науке, если даже произносить это великое слово с маленькой буквы. Тут упорно, словно бы и не было никогда на свете Галилея и Коперника, говорили: "Солнце взошло", "Солнце зашло", верили в ведьму и нечистую силу, но последнюю так никто никогда и не увидел, а ведьм знали всех до одной - где живет и как зовут, когда и на чем летает: на метле, или на днище, или на веретене с шерстью. Твердо знали также, что домовой живет в каждой хате и прячется в кочерге, а у кого возле печи есть запечье,
Все эти, прямо говоря, обширные знания Петько Карналь получил уже на четвертом году своей жизни, а может, даже и раньше, как это ему опять-таки удалось выяснить впоследствии методом хронологических сопоставлений, Оказалось, что он прекрасно помнит, в каких галифе (синие диагоналевые с красными стегаными подшивками сверху, достававшие дядьке почти до подмышек) пришел из армии дядько Дмитро, а еще перед тем - какие детские книжечки с рисунками и почти без текста присылал он с Кавказа, где служил в армии. Вернулся; же дядько Дмитро из армии тогда, когда Петьку было всею лишь три года! Следовательно, память держится в тебе чуть ли не с колыбели. Потому что Петько упрямо доказывал всем своим многочисленным родственникам, что помнит свою покойную маму, даже не так саму маму, как большие, величиной с горшочки, яблоки, которые она ему всякий раз давала, когда он приходил к ней в дедушкину хату, где она лежала на глиняном полу, умирая, и где пахло мятой, любистком и еще чем-то мягким и ласковым, как мамин голос. Помнил ли Петько или только хотел помнить маму, сказать трудно, но все изо всех сил старались убедить его, что он был тогда слишком мал, только-только встал на ноги, и еще такой глупый, что не мог даже понять того, что мама его умирала. Не знал он ни смерти, ни рождения, не знал ничего, лишь ходил по соседям, когда они садились обедать, и всюду - у Феньки Белоуски, у Якова Нагнийного, у Антона Раденького, у Параски Радчихи и у своего деда Корния - кричал: "Где моя большая ложка?" И все-таки страшно подумать, как много может вместиться уже в первые три года твоей жизни даже тогда, когда ты не вырастаешь ни гением, ни полководцем, ни даже футболистом!
Действительно, вышло так, что он и не заметил маминой смерти. Воспринял ее как переход в какое-то непостижимое, недоступное разуму состояние: между небом и землей, нечто вроде полосы света, прозрачная дымка, просвеченная розовым солнцем, крыло теплого тумана, которое увлажняет тебе глаза тихими слезами. Уже впоследствии, став академиком, не верил ни в метампсихоз, ни в поэтичные байки о белых журавлях. Продолжал верить в светлую дымку между небом и землей, видел там свою мать, и чем старше становился, тем видел отчетливее. Но кому об этом расскажешь? Разве что на годичном собрании Академии наук?
До трех лет ты проходишь свои сельские университеты и овладеваешь всеми энциклопедическими знаниями своего окружения, не ограничиваясь примитивными вещами быта и орудиями производства типа ложки, прялки, ступки, плуга, бороны, лопаты, верши, корзины, - а попадаешь, так сказать, в сферы высшие в ведьмологию и демонологию, в космогонию и астронавтику, в гидрологию и естествознание, в которые озеряне по возможности тоже пытались сделать вклад, спокойно и щедро даруя миру свои "сверхнаучные" открытия. К таким спокойным и уверенным открытиям принадлежало, к примеру, выражение: "Камни растут". Камни росли везде: в Тахтаике, на той стороне Днепра - в Мишурине и в Куцеволовке, но более всего - возле Заборы. Они чернели среди бесконечных песчаных кос вдоль Днепра, большие, круглые, таинственные, не камни, а какие-то словно бы звери из древних миров. Камни были побольше и поменьше, некоторые лишь выглядывали из песка своими круглыми темными спинами, некоторых и совсем еще не было видно, а на следующую весну, после того как Днепр заливал плавни, а потом отступал, укладываясь в свое русло, хлопцы бежали к Заборе и видели, как за зиму выросли камни. Те, что прошлый год только выглядывали из песка, уже разлеглись под солнцем лениво и нахально, а рядом появились новые, еще несмелые, но упорные и настойчивые. Это относилось к таким же непостижимым явлениям, как, например, появление теленка у коровы. Вот ходила корова, ничего не было, а потом надулось у нее брюхо, ее перестали доить, стала она стельной, в конце зимы отец с мачехой на рассвете куда-то исчезли, прихватив фонарь "летучая мышь", а когда вернулись через полчаса, отец нес мокрого, худенького, нежного и беспомощного теленочка на руках. Теленочек сразу же пытался встать на ножки, а ножки дрожали, подгибались, подламывались, он падал на подостланную мачехой солому, но снова и снова поднимался, пока не добивался своего. А потом рос быстро и незаметно, как камень возле Заборы, а может, это камни возле Заборы росли так, как бычки и телочки в селе, - неизвестно, откуда берутся те и другие, хотя одни - живые, а другие - неживые.