Разрыв-трава
Шрифт:
Он вытянул ноги в тяжелых кирзовых сапогах. Устал. К тому же плечо и рука ноют целый день, к ненастью, должно. Надо было бы зайти к Верке Рымарихе, рассказать о случившемся. Но идти сил нет. Что утешительного скажет бабе? А сыну Ваське? Какое горе будет для парня, когда узнает, каким был его отец? Неужели Рымарев ни разу не подумал хотя бы об этом? Себялюбие и страх уготовили ему такую участь. Страх еще нигде, никогда не возвысил человека, не сделал его сильнее, добрее, мудрее; любой страх перед богом, нуждой, болью, смертью есть противное естеству человека состояние; дозволишь страху
В контору тихо, будто крадучись, вошла Устинья, села как-то неуверенно, осторожно, будто боялась, что стул под нею развалится. Лицо у нее было бледное, в глазах, не увязываясь с осторожными движениями, решительность.
После заготовки леса Игнат ее немножко побаивался. Все время она была сама не своя, то развеселится удержу нет, то ходит тише воды, ниже травы. С тревогой ждал Игнат, что она выкинет какую-нибудь штуку на удивление всей Тайшихе, но время шло, и Устюха как будто успокоилась. А сейчас опять…
— Ты где сегодня потерялась? — мягко спросил он.
— А что?
— Да так-то ничего. Но не видел тебя сегодня.
— Сказать тебе, куда ездила? — она с вызовом подняла голову. — Я провожала на службу Анатолия Сергеевича.
— Вот и хорошо. Я тоже собирался, но не смог.
— А знаешь, почему я ездила его провожать? — еще более вызывающе спросила она.
Игнат сделал вид, что не замечает ее вызова, прибавил громкость репродуктора.
— Время подошло для последних известий. Послушаем. Она вскочила, выдернула шнур.
— Знаешь или нет?
— Может, и знаю…
Конечно, он знал. И догадывался, что сейчас творится в ее душе, но очень не хотел, чтобы она сгоряча сказала ему сейчас то, о чем потом, быть может, ей не раз жалеть придется.
— Нет, я тебе все-таки скажу. Корнюху не жду. Как придет, мы разведемся. Завтра напишу ему письмо.
— Этого делать нельзя.
— Что? Разводиться?
— Письмо… такое посылать. Ну и насчет развода… Сын же у тебя.
— Что сын? Через несколько лет он станет самостоятельным человеком, и ему будет все равно, с кем я живу. А мне не все равно.
— Мне Корнюху жалко. Брат… Такое несчастье…
— Ну уж не во мне было его счастье, это я знаю.
— Может быть, — Игнат вздохнул. — С самого начала у вас все было сикось-накось. Зачем ты пошла за него, непонятно мне это.
— Моя ошибка. Но неужели я должна платить за нее всей своей жизнью? А, Игнат? И ошибка не совсем, не вся должна быть мне в вину поставлена. Что я, знала? Что я видела? Как-то так уж сложилось, что выбирать пришлось между Корнюхой и Агапкой…
— К чему об этом сейчас говорить?
— Верно, ни к чему, — согласилась Устинья.
— А чего хочешь от меня, понять не могу.
— Я к тебе пришла, Игнат, как к брату. Я никому ничего не говорила, даже матери. Потому не говорю, что наперед знаю, как меня распинать будут. Но ты-то ведь другой. Ты сам на себе испытал, какая цена человеческой жизни без радости.
Она притронулась к тому, о чем Игнат почти уже забыл. Представил вдруг свою жизнь без Насти, и на него пахнуло таким холодом, что даже плечами передернул.
— Понимаю, Устюха. И, не кривя душой, скажу одобряю. Ты будешь счастливой, если… если все будет хорошо.
— Спасибо, Игнат. Ты даже не знаешь, какой подмогой будут мне твои слова. Она поднялась, но не спешила уходить. Немного помедлив, сказала: — Я привезла нерадостную весть. Позавчера в районной больнице скончалась Батохина сестра Дарима. Рожала и… Такая наша бабья доля. А девчушка ее жива.
Перед глазами Игната почему-то снова возникла девушка, танцующая на лугу, только теперь она была похожа на Дариму. Он тряхнул головой, отгоняя видение, поднялся.
Дома ждала его Настя. Она лежала на кровати с забинтованной, толстой, как чурбан, ногой.
— Ты что? — испугался он.
— Мотор снимали. Сорвался… Ничего, кости целы.
Он сел к ней на кровать, взял за руку, думая о Дариме, об Устюхе, смотрел в ее лицо, слегка осунувшееся, смуглое от загара, с белыми лучиками тонких морщин вокруг глаз, и в сердце забилось, росло чувство нежности и благодарности к ней, бесконечно родной. И больнее становилось от думы о Корнюхе, о Дариме и Федосе, о счастье, которое так трудно достается людям, а иным и совсем не достается.
— Даримка-то скончалась, Настюха.
— Я так и знала… — Настя сжала его руку, зажмурила глаза.
— Что знала?
— После того как пришло извещение о гибели Федоса, она переменилась сильно. Жила, как сонная. На ремонте, помню, ее часто поругивал механик. Сядет, бывало, где-нибудь в угол, про все дела позабудет, не скажи день просидит.
— Дочушка у нее осталась.
Настя смотрела невидящими глазами в потолок.
— Игнат, а Игнат… А если мы эту девочку… Я уже и ждать перестала. Никого у нас, должно, не будет. Уходят годы-то, Игнат.
Давняя, застарелая боль прорезалась в голосе Насти. Она всегда считала, что одна виновата в бесплодии, наказана господом за грех молодости, и Игнат никак не мог ее разубедить. Жалел, видя всегдашнюю тоску по детворе, не перечил ей, когда ходила к старухам, пила наговорные травы.
— Я, Настюшка, не против. Совсем даже наоборот. Но как мы ее растить будем? Ты неделями дома не бываешь…
— Только летом, Игнат. Потом, не вечно же будет война. Сам сказывал, конец уже видится. Придут мужики, сменят нас. А до того времени как-нибудь…