Развод по-французски
Шрифт:
И все-таки я испытывала чувство вины — не потому, что сюжет Монтекки — Капулетти накладывался на наш с Дядей Эдгаром роман, который продолжался, несмотря на то что отношения с Персанами ухудшились (хотя по видимости оставались близкими). И не из-за постели как таковой. Не знаю, почему меня угнетала вина за то удовольствие, которое я получала от посещения ресторанов. Меня тянуло в рестораны все сильнее и сильнее, и в этом было что-то нехорошее, может быть, даже какое-то извращение, на которое мы с Эдгаром, как два заговорщика, толкали друг друга. Эдгар первым почувствовал во мне этот ненормальный интерес, поняв, что я прочитала все что могла о данном ресторане и знаю фирменное блюдо его шеф-повара. Вообще-то узнавать, чем дышит возлюбленный, — нормальный курс подготовки хорошей куртизанки,
Калифорнийцы тоже любят рестораны, в этом нет ничего странного. Почему же мне казалось, что мое неуемное любопытство выходило за грани принятого? Например, я поймала себя на том, что потратила сто восемьдесят нелегким трудом заработанных франков на новый путеводитель по парижским ресторанам, когда у Рокси уже есть «Го и Мийо» и «Путеводитель Мишлена», пусть прошлогодний, а мне самой надо отложить деньги на гуманитарную помощь Сараево. В интересе калифорнийцев к ресторанам нет ничего особенного, присущего только им, но я чувствовала, что сама могу легко дойти до края и пойти дальше. Это похоже на то, как в постели мы стараемся продлить удовольствие, не сговариваясь, шепчем друг другу «еще, еще!», хотим отодвинуть или повторить миг яростной последней дрожи — момент разрядки (s''eclater).
Шрам на левом запястье у Рокси был заметен и напоминал браслет или отметину после пытки. На правом же — всего лишь тонкая белесая полоска. Теперь она надевала платья с длинными рукавами и часто одергивала их. Никто не увидит эти рубцы и ничего не узнает, но для меня они были постоянным упреком. Я гораздо больше времени проводила теперь дома и все время следила за Рокси. Мы вместе смотрели французское телевидение, такое же глупое, как и американское. Собственно говоря, оно и есть американское, потому как крутят наши второразрядные полицейские боевики и старые мелодрамы.
Горечь и апатия у Рокси постепенно проходили. Это физиология, говорила она, приближение родов, когда выделяются гормоны, побуждающие к устройству гнезда, и ты тупо спокойна, как корова.
— Думаю, они еще вернутся, мои проблемы. Но сейчас не хочу о них думать. Ты не поверишь, но я могу работать. Когда испытываешь легкое беспокойство, лучше пишется. Вот если чересчур сильно беспокоиться, тогда ни строчки из себя не вытянешь.
Да, Рокси хорошо работалось. Она сказала, что одно ее стихотворение взял какой-то журнал на Среднем Западе — то ли в Мичигане, то ли в Огайо. По мере того как настроение у Рокси повышалось или по крайней мере выравнивалось, мое стремительно падало, и началось это после ее дурацкой попытки самоубийства. В Париже становилось холодно, а я терпеть не могу холода. В Калифорнии в это время я каталась бы на лыжах, а здесь шел дождь и рано, уже в четыре, темнело, а в восемь утра еще висел кромешный мрак, словно ночь откусывала по кусочку дня, а я находилась где-то за Полярным кругом. Монументальные фигуры на площади Согласия маячили как черные тени, поблескивая от дождя. Чтобы не промокнуть, надо было надевать сапоги и пальто. В конце ноября выпал один прекрасный день — лег первый снег. Я проезжала площадь на 24-м автобусе в сумерки, когда как раз зажигались фонари, и в этом розовато-сером свете медленно падали снежинки.
Было так красиво, что на глаза у меня навернулись слезы. Потом я поняла, что мне просто грустно, грустно от этого сумеречного света и от вида снежинок, таких легких, недолговечных, обреченных.
Раздражало и то, что иногда на улице я слышала о себе — bon coup. Обычно я не обращаю внимания на такие вещи. Привыкла к тому, что говорят об американцах. Но вот один раз Ив знакомит меня со своим приятелем, тот дружески улыбается и говорит ему: «Elle, le bon coup am'ericain?» Фраза засела y меня в голове. Может быть, он хотел сделать мне комплимент, но
Когда подступало плохое настроение, я начинала думать о пустоте моей теперешней жизни в качестве мастерицы на все руки, этакой Пятницы в юбке, — я тебе и собак выгуливаю, я и подруга с укороченным рабочим днем («любовница»), и bon coup. Мне нравилось, что я так бездарно провожу дни, совсем не задумываюсь о своем будущем. Публичные разглагольствования Эдгара насчет долга и ответственности наконец достигли моих ушей. Я решила поступить на кулинарные курсы и принять участие в каком-нибудь общественном начинании.
Рокси придумала, как помочь Боснии. Вместе с несколькими американками и француженками она кинулась организовывать сбор тампаксов и губной помады для женщин в Сараево. «Знаешь, такие мелочи иногда помогают выжить, — говорила она. — Я так ушла в свои горести, что забыла о других людях в мире с их реальными проблемами». Я услышала в этих словах голос Марджив. Когда мы подрастали, она любила повторять эти слова. Рокси сочиняла тексты листовок и плакатов, следила за печатанием, вместе с другими добровольцами разносила их по книжным лавкам и расклеивала на стенах. Она целые часы проводила у телефона, убеждая журналистов поместить объявления в газетах. Сначала эта затея показалась мне смешной — посылать губную помаду и прокладки туда, где можно подорваться на мине, когда пойдешь за ними. Потом поняла: пусть мины, пусть бомбы, у женщины все равно будут месячные — если ей повезет и они будут. Я, правда, предложила посылать контрацептивные средства, но идея показалась слишком смелой. Смысл кампании заключался в том, чтобы женщины Франции покупали полезных предметов больше, чем им самим нужно, и оставляли добавочную часть в указанных местах на улицах и в аптеках, а благотворитель с грузовиком соберет их по всему городу.
Я накупила тампаксов на двести пятьдесят франков и оставила их в «Монопри». Тонны и тонны губной помады были собраны для помощи страдающим женщинам. Другие мои попытки участвовать в кампании были так же малоэффективны, как и расстановка стульев в отдаленных муниципальных залах Эври и Вильмуассон-сюр-Орж, где должен был выступать Эдгар, если мне удавалось приехать туда заранее.
Эдгар представлял меня по-разному. До начала собрания где-нибудь в церкви или местном зале он говорил: «Mon assistante[99], мадемуазель Уокер». Тем, кто знал его семью, представлял меня так: «Вы знакомы с мадемуазель Уокер? Свояченица Шарля-Анри». Или: «Свояченица моего племянника, приехала из Санта-Барбары, Калифорния». Мне было не по себе от этой многоликости, но и то хорошо, что он меня не прятал. Так чем же вы все-таки занимаетесь, мадемуазель Уокер?
В те дни, когда Эдгар выступал, мы не ездили к нему. По окончании собрания его обычно окружали представители СМИ, озабоченные граждане, единомышленники, и он для каждого находил время. Я одна отправлялась домой или слонялась в сторонке. А он тем временем продолжал говорить: «Я отвергаю лицемерие наших политиков, которые поддерживают свой имидж героев-гуманистов несколькими пехотными взводами, но в глубине души считают, что никакие обстоятельства не должны отрицательно сказываться на наших отношениях с Германией или на Маастрихтском договоре. Во всяком случае, никто не принимает в расчет моральную сторону проблемы. В этой стране под маской прагматизма царствует цинизм». Наверное, и в моей стране тоже.
Однажды Эдгар приехал на традиционный воскресный обед к Сюзанне. Как всегда, мне поручили погулять с детьми, на этот раз, помимо Женни, с детьми Фредерика и Антуана. Перед обедом Эдгар уединился с сестрой в библиотеке, я слышала их смех, когда надевала Женни зимние сапоги, а жены приехавших хозяйничали на кухне и в столовой. За обедом мы не обменялись с Эдгаром ни одним многозначительным взглядом.
За столом он вдруг говорит:
— У меня два лишних билета в оперу на вторник. Пупетта не приедет. Как ты, Сюзанна, не хочешь? А вы, Роксана?