Редактор Люнге
Шрифт:
Этот голос, этот голос! Люнге слышал его раньше в зале парламента, с трибуны, перед массой людей. Люнге трепетал.
Они сели друг против друга.
— Я предполагал, — сказал его сиятельство, — что вы отправитесь в редакцию сегодня вечером, когда вернётесь с совещания.
Люнге ничего не ответил, он кивнул. На таком событии, как это совещание, он, конечно, присутствовал, само собой разумеется — присутствовал.
— Я знаю, к сожалению, — продолжал его сиятельство, — что за последнее время между вами, господин редактор, и мной было много недоразумений. Я сожалею об этом и ни в коем случае не оправдываю своих ошибок. В тяжёлое время перелома, когда первое левое правительство в стране взяло в свои руки управление, мы, государственные деятели,
— Само собою разумеется, ваше сиятельство...
— Ведь ни одной непоправимой ошибки не было сделано, — продолжал его сиятельство тем же, почти задушевным тоном. — При небольшом участии доброй воли все это увидят, и история рассудит. Многое можно исправить уже сейчас, его долгая деятельность показала его неутомимое желание служить своей стране. А теперь! Его сиятельство не знал, что знал господин редактор, он не был знаком с решением, которое сегодня вечером приняла оппозиция относительно министерства; но если она решила падение министерства как раз в данное время, тогда солнце завтра зайдёт над народом, который не знает, что совершил. Тяжело будет нести ответственность. И снова министр просил извинения за то, что заставил господина редактора прийти в Стифтсгорден в такое время. Он ведь догадывался, что правительство принудят подать в отставку в один из ближайших дней, может быть, даже завтра.
— Ваше сиятельство, вы, может быть, в этом не ошибаетесь, — сказал Люнге.
Он, впрочем, уже несколько раз пытался прервать министра, хотел объяснить, что он ещё до своего прихода сюда решил во всяком случае оставить руководителя правительства на его месте, но старый парламентский деятель не давал ему возможности высказаться, хотел его убедить, преодолеть его сопротивление. Люнге предоставил ему продолжать.
Министр принял величественную и красивую позу на своём кресле, он говорил остроумные вещи, оживлённо жестикулировал, произносил речь. С большим искусством и жаром он развивал свои мнения относительно положения дел, спрашивал, заставлял собеседника отвечать и продолжал снова говорить возвышенные слова. Он уважал талантливое противодействие Люнге, глубокую искренность его нападок; такие нападки могли исходить только из глубокой и святой убеждённости, они делали ему честь. Но теперь он просит его, именно потому, что господин редактор был мастером своего дела, единственным в своём роде талантом в партии, он спросит его, позволительно ли, по его мнению, способствовать переходу власти к правому правительству теперь, когда все те вещи, из-за которых господин редактор, так же, как и он сам и вся объединённая левая, работали в течение этих долгих лет, наконец были накануне проведения в жизнь? Мог ли он это оправдать?
Министр знал всё время, что говорил, какие слова надо употреблять. Он знал Люнге насквозь, ничего в нём не было скрыто для старого хитрого его сиятельства. Он следил за политическими манёврами Люнге в вопросе об унии и знал, может быть, в данную минуту, что Люнге совсем не пришёл с какого-то совещания, что он вообще не обладал неограниченным доверием левой. Но его сиятельство прекрасно видел страшную и изумительную журналистскую ловкость этого редактора. Среди народа его имя всё ещё обладало той же самой славой, его газетой зачитывались и увлекались, провинциальная пресса всё ещё делала крестное знамение перед его заметками в семь строк. Его сиятельство знал, что этот человек мог принести ему пользу, да, он был почти убеждён, что если Люнге, как следует, возьмётся за дело, то его министерство останется на своём посту, несмотря на все тайные совещания сегодня вечером.
Он встал и предложил Люнге сигару.
Редактор ещё сидел, упоённый отзвуками министерского красноречия. Да, таким он слышал его раньше, в зале парламента, на народных собраниях, много лет тому назад.
Он сказал откровенно, что работа для проложения пути правому правительству была для него мало привлекательна. Он тоже размышлял, нельзя ли этого как-нибудь избежать. И он остановился на возможности изменения состава.
— Я думал о перемене состава министерства вашего сиятельства.
— Само собою разумеется! — быстро прорывает его министр. — Само собою разумеется, мы должны удалить более половины наших советников и заменить их людьми, которые могут и хотят служить стране в течение этого кризиса.
И они в общем согласились.
Они беседовали ещё целый час, уничтожали и создавали, обсуждали вместе частности и благодарили друг друга за каждую важную и удачную мысль. Только в вопросе о газетной полемике его сиятельство хотел предоставить всё редактору. Он сам не мог писать, он развёл руками и сказал шутливо:
— Нет никакого удовольствия попасть к вам на перо, господин редактор.
У Люнге уже готовы были сорваться с языка слова относительно истории с крестом, орденом, добыть для него который было бы министру, конечно, удовольствием; но было слишком лёгкомысленно поднимать такой незначительный, детский вопрос в такой серьёзный вечер. Люнге подождёт, для этого тоже наступит день впоследствии. Когда он прощался с министром, он не упомянул об ордене.
У двери его сиятельство сказал опять, в последний раз пожимая руку Люнге:
— Благодарю ещё раз, что вы пришли. Мы сегодня ночью оказали Норвегии услугу.
И Люнге ушёл.
Улица была пустынна, все улицы были пустынны, город спал. Люнге направился в редакционную контору.
Он хотел приготовить свою первую статью ещё сегодня, когда его пламя горело ярко. То, что он теперь напишет, должно удивить всех, оно будет читаться везде и всюду обсуждаться, повторяться до бесконечности, заучиваться наизусть. Надо было выполнить свою задачу хорошо.
Люнге знал, что намеревался нанести своему политическому значению ещё один удар. Ну, так что ж? Это много раз окупится той большой победой, которую он собирался одержать. Он видел в воображении свою газету самой большой в стране, с десятками тысяч подписчиков, собственным телеграфом, собственной железной дорогой, экспедицией для открытия северного полюса, с отделениями во всех частях света, воздушными шарами, почтовыми голубями, с собственным театром и собственной церковью только для одних типографских служащих. Как было мелко всё остальное по сравнению с такими гигантскими видениями! Что из того, если он потеряет часть доверия хороших людей? Чепуха, чепуха! Пусть даже всякое доверие исчезнет, он пойдёт по другому пути. Да и что он получил в награду за свой неустанный труд на пользу этих отечественных героев катехизиса?
Разве это доставило ему тот почёт, которого он собственно добивался? Разве благородные люди снимали перед ним шляпы? Разве епископы и генералы кивали ему? Разве темнели взоры от удивления у их дочерей, когда он проходил мимо них по улице? Ах, Александр Люнге, несмотря на все свои заслуги, был отовсюду исключён. Даже высокомерные либералы стали устраивать собрания без него. Или, например, эта дочь полковника, которая управляла четырьмя лошадьми в Копенгагене — разве она показала вид, что знает его, когда проходила мимо? Совсем нет, хотя он так хорошо отозвался о ней в газете.
Нет, с ним нельзя шутить, ей-богу, нельзя. Он был способен на всё, никто не знал его характера и его силы. Он победит в своей новой политике, люди должны будут снова преклониться перед ним, он будет руководить ими, заставит их взяться за ум. Снова целые толпы будут прислушиваться к его решениям во всех делах.
Люнге вошёл в редакцию. Было темно. Он зажёг свет и осмотрел печку, она была пуста. Затем он сел у своего стола и взялся за перо. Его статья должна была быть мечом и огнём, надо было сделать её способной поражать и воспламенять. Он обмакивает перо, хочет начинать, но останавливается.