Редактор Люнге
Шрифт:
Люнге начал мало-помалу терять надежду. Он под конец завязал беседу с заводчиком Бергеланном, но не мог ни на волос сдвинуть этого честного человека. Он пожимал плечами, но уже не чувствовал себя на высоте положения. Он, наоборот, утомился. Ему надоело всё это, и он чувствовал себя нехорошо в этой толпе печальных серьёзных людей, которые относились к делу с возмутительной торжественностью. Люнге не выдержал, его мальчишеская натура восстала против этих забот о стране, он не мог больше предаваться грустным размышлениям. Первому же человеку, которого встретил, он сказал маленькую шутку:
— Интересно знать, добьется ли Ветлесен огня сегодня ночью 22 !
А когда
— Посмотрите-ка на эту Божью овечку, которая несёт на себе тяжесть всего света!
Нет, было невозможно оставаться в этой тесноте и Люнге посмотрел на часы: ему предстояло сегодня вечером встретиться с фру Дагни, они собирались пойти наконец в театр вместе; время приближалось, он не хотел прийти слишком поздно, как в тот раз; исход был сомнителен, но разве он станет определённее, если он будет присутствовать здесь? Это может занять ещё целых полчаса. Правда, Ветлесен уже кончил свою речь, и депутаты повалили в залу, чтобы голосовать; но Люнге совсем не мог больше оставаться. Ведь он всё равно ничем не мог помочь. И Люнге пошёл в театр.
22
Игра слов: по-норвежски Fyr — маяк и Fyr — огонь.
А внутри, в зале стортинга, голосование производилось с чрезвычайной медленностью. Словно все боялись покончить с ним и очутиться перед чем-то новым. Наступила небольшая пауза.
Галерея была битком набита публикой. Лео Гойбро нашёл себе место в бывшей ложе журналистов, сидел и почти не дышал. Все люди на галерее знали, что должно было произойти, и сидели в беспокойстве. Вот встаёт вожак правой. Господин председатель!
Депутаты собираются около него, образуя кольцо вокруг говорящего, стоят перед ним, смотрят ему в лицо. Запрос был краткий и дельный, вопрос, подчёркнутый вопрос, требование ответа. А когда вожак правой сел, старый председатель смотрел то на того, то на другого, совершенно измученный своим желанием склониться на обе стороны. Наконец он переслал запрос дальше, по его настоящему назначению, к самому первому министру, который сидел на своём месте и перебирал какие-то бумаги, словно никакого запроса не было.
Его сиятельство помолчал мгновение. Ждал ли он теперь той поддержки, которую Люнге старался кое-как собрать? Почему никто не был на его стороне, ни одного человека? В прежние времена никто ведь не мог так, как он, приводить сердца в трепет, заставлять глаза сверкать в этой зале. Теперь всё было тихо; только позади себя в большой зале он слышал дыхание депутатов.
Его сиятельство поднялся и сказал несколько слов. Нельзя ли было предотвратить эту грозу маленькой парламентской хитростью? Он пытался сказать пару слов о своей долгой трудовой жизни, заявил, что, если страна больше не нуждалась в его услугах, он сумеет найти убежище и покой на старости лет без указаний со стороны правой. Когда он сел, оказалось, что он сказал много слов, не ответив ничего. Его ловкость была очень велика.
Но вожак правой не дал ему вывернуться. Да или нет, ответ, определённость.
И снова ждёт одно мгновение его сиятельство. Чего он ждал, если ни один из штопальщиков чулок не осмелился первым нанести хоть небольшой удар в его защиту. Никто не встаёт, никто не подходит к нему.
Тогда его сиятельство кладёт конец мучительному состоянию.
Завтра министерство подаст свои прошения об отставке. Его величество король был, впрочем, заранее подготовлен.
И его сиятельство закрывает свой портфель на конторке, берёт его под мышку и оставляет залу, холодный, спокойный, словно никакого запроса и не было. Его советники следуют за ним пара за парой.
Министерство было свергнуто.
Гойбро старался выйти из своей ложи и наконец с большим
Гойбро только что был в городе и разослал свою брошюру. Она не вышла так своевременно, чтобы могла оказать какое-нибудь влияние на падение министерства, да этого совсем и не требовалось; ведь убеждённая левая победила, рекламная политика «Газеты» потерпела поражение.
И Гойбро радовался в душе, левая была ещё на правильном пути.
Он не раскаивался ни в одном слове своей брошюры, он и теперь не изменил бы ни одного предложения. Он изобразил Люнге, как погибшего человека, как талантливого духовного банкрота, испорченного уже в самые лучшие годы, а теперь опустившегося до степени прислужника города, бульварной публики. Что говорил город? Город превратился в сплошной смех вчера по поводу унизительного отзыва правой о председателе нижней палаты; в эту неделю темой для разговоров города была новость «Газеты» о нападении в Сандвикене; интересно знать, получают ли другие люди в городе такое же удовольствие от статей «Вечерней Почты», как сама «Вечерняя Почта».
Не успеет что-нибудь случиться, как Люнге уже прибежит, поклонится, спросит высокочтимый город о его высокочтимом мнении. И он снова кланяется, когда узнаёт его.
Ну, против этого ничего ещё нельзя было возразить.
Но заметьте, что этот человек без убеждений, без выдержки, управлял людьми и вещами исключительно благодаря своей способности прислушиваться к мнению города. Его личное лёгкомыслие понижало достоинство публичных споров, вносило смятение всюду, куда ни обратись, и ослабляло чувство ответственности у людей. Прочь с дороги, Люнге хочет пройтись колесом, Люнге хочет поразить публику новой интересной вещью! Он показывает себя с незнакомой стороны, он изумляет, он переворачивает на изнанку всё постоянное и прочное, даже к своему собственному мнению он относится без всякого уважения, он высмеивает его легко и непринуждённо, разрушает его шуткой и затем предает забвению.
Для такого человека моральное постоянство является только красивой и приятной домашней добродетелью, политическая верность и правдивость — фразой, словом, и он поступает сообразно с этим. Своими внезапными манёврами он делает честную работу левой сомнительной, теряет всякое благоразумие, даёт печати братской страны ложные представления о мнении норвежского народа и отодвигает нас назад на целые годы в переговорах со шведами относительно наших прав.
Он не желает уничтожить левую, он просто хочет играть свою собственную, своеобразную мелодию в концерте, чтобы его газету читали; он хочет иметь свою роль, быть предметом разговоров. О, нет, он совсем не хочет уничтожить левую, это было бы слишком грубо, он отнимает у неё внутреннее содержание, всё её значение и затем оставляет жить. Если он три месяца был надёжным либералом, то на четвёртый месяц он выдумывает способ изумить публику и выпускает номер, в котором совершенно искажает точку зрения левой и доставляет правым удовольствие полускрытыми уступками.
Таким образом Люнге хочет пробраться к правым. Он хочет иметь подписчиков среди правых, он хочет привлечь внимание правых. И правые не указывают ему на дверь. Правые — вежливые люди — не выбрасывают его вон. Привлечёт ли он их интерес? Допустим, он действительно интересен, он даже делает им уступки! И колеблющиеся правые, бессознательные члены партии, с любопытством дают себя одурачить этому человеку с уступками.
Всюду Люнге суётся со своей поддельной честностью, «Газета» стоит на правильной точке зрения в вопросе о самоубийстве и преступлениях против нравственности, «Газета» не даёт возможности погрязать в грехах разным беспутным ворожеям и агентам, она их разоблачает открыто и бескорыстно, с холодной беспристрастностью, открывает презрению других людей доступ к ним и тем самым очищает общество от преступлений и отбросов.