Река Гераклита
Шрифт:
Верочка последовала его примеру, но когда рот наполнился холодной влагой, поморщилась: горько! И все-таки решила не отступать. Она отведала белой, потом голубой, потом лиловой сирени — у каждой был свой вкус. Ей понравилось вино из белой и голубой сирени, и она поочередно стала втягивать влагу с пахучих кистей. Она пустила в ход обе руки. Ее всю забрызгало росой, горечь палила рот, лепестки облепили подбородок и щеки.
— Психопатушка, и вам не стыдно? — послышался протяжный, укоризненный голос Рахманинова. — Поедать сирень — какое варварство!
Верочка на мгновение
— Надеюсь… — произнесла она, задыхаясь. — Что вы как честный человек… никому… никогда!..
— Психопатушка!.. Генеральшенька!.. — нарочито гнусавя, проговорил Рахманинов. — Да ведь сказать кому — не поверят!.. Вы бы посмотрели на себя… Господи, что, если это дойдет до вашего папеньки — стр-р-рожайшего генерала Скалона! — и он сделал испуганные глаза.
Верочка провела ладонями по лицу, они сразу стали мокрыми, а на подушечках пальцев налипли голубые, белые, лиловые лепестки, какой-то мусор, паутинки. Она быстро глянула на противного кузена, ведь он занимался теми же глупостями, но на его крупном, крепко загорелом лице уже не было ни росинки, ни соринки. Когда только он успел вытереться?..
У Верочки было короткое дыхание, при малейшем волнении ей не хватало воздуха.
— Прошу вас!.. Это глупое ребячество… Вы злой!.. Вам бы только выставить человека в смешном виде!
— Господь с вами, Психопатушка! — сказал Рахманинов с поразившей Верочку мягкостью, почти нежностью. — Конечно, я никому ни слова… раз вы не хотите, — в голосе опять появились лукавые нотки, но добрые, необидные. — И что тут такого? Бедная девочка проголодалась и решила немного попастись. Ну, ну, не буду… Ого, Ивашка побежал к колоколу. Скорее домой, не то вы пропали.
— А вы?
— За мной не очень следят. Мне только нельзя появляться в женском монастыре, как прозвали ваш флигель, и принимать у себя дам… Наташу, например. Нет, не вашу ослепительную сестрицу — разве удостоит она посещением странствующего музыканта? — а «девку Наталку, черну, как галку, худу, как палку». Тут сразу громы и молнии…
Он еще что-то говорил, но Верочка уже не слышала. Со всех ног мчалась она к дому и успела достичь крыльца, прежде чем дворовый мальчик Ивашка ударил в било, и проскользнуть в спальню.
Рахманинов стоял, задумчиво перебирая кисти сирени. И тут он услышал «побудку». Он вздохнул. Ивашка то ли из ухарства, то ли — избыточного старания, то ли — хулиганства не ограничился двумя-тремя ударами, а принялся колошматить в било, рождая нечто вроде всполошного звона. Музыка, как и запахи, обладает свойством властно пробуждать воспоминания.
Из тумана далеких детских дней выплыл зеленый и ромашковый двор новгородской церкви Федора Стратилата.
— А не боисси? — спросил маленького Сергея востроглазый старик в чуйке и большом картузе — звонарь Яков Прохорович.
— Чего бояться-то? — Сергей тянул старичка за рукав. — Идем, Прохорыч, ты же обещал!..
— А генеральша не заругается? — подначивал барчука старик.
— Бабушка разрешила, — уверенно соврал мальчик. — Она добрая! — это прозвучало искренне.
— Ну, коли так, идем…
Медленно
Подобрав веревочки малых колоколов, звонарь заиграл что-то нежное, пленительное, мгновенно очаровавшее душу мальчика. С этого дня поднебесная музыка стала для него голосом России. Лишь колоколам дано одолевать пустынность пространств, все остальные голоса: застольная песня, зов пастушьего рожка, жалоба жалейки — расходуются у места своего рождения. А потом звонарь стал называть ему медных гигантов: вечевой — народ на сходку созывает; набатный — когда пожар или иное лихо, а вот благовестные колокола… полиелейные… А вот слушай красный усладительный звон. Но вместо звона, до них долетел с земли разгневанный голос генеральши Бутаковой.
— Бабушка кличут, поди, гневаются, — произнес звонарь с притворным испугом. — Ох, и нагорит нам, барчук!..
Но Сережа всерьез побаивался бабушки, он через две ступеньки кубарем покатился вниз, а увидев не просто гневное, но искаженное болью, яростью, горем лицо, совсем пал духом и тут же предал своего вожа:
— Бабушка, это все Прохорыч!..
— Во-первых, не лги, это гадость, а во-вторых, собирайся!.. — чужим, незнакомым, свирепым и вместе — жалким голосом приказала бабушка.
— Куда собираться? — захныкал Сергей. — Мне не хочется домой.
— Об Онеге забудь. Нет больше родительского дома! — тем же пугающим голосом сказала бабушка. — Поедешь в Петербург.
— А что с ней… с Онегой? — растерянно спросил мальчик.
И тут вся, годами скапливаемая ненависть старой генеральши к тому, кого она не без основания считала источником горя своей дочери, выплеснулась наружу:
— С молотка пошла… Разорил вас, аспид!.. По миру пустил!..
— Кто, бабушка?..
— Кто, кто!.. Отец твой непутевый, кто ж еще!.. Не должно тебе такое слышать, да от правды не уйдешь. Лучше я тебе сама скажу, чем чужие люди. Три имения прожил, а нынче и последнее за долги отобрали. Все приданое в распыл пустил… Идем собираться, горький ты мой. Нету у тебя больше родного дома. Будешь по чужим людям мыкаться…
Сережа хотел заплакать, но тут с высоты ударили колокола к поздней обедне, он поднял голову, и слезы остались в глазах, не пролились.
Он часто вспоминал об этом дне, изменившем всю его жизнь, обреченную отныне, как и предсказывала бабушка, на бездомность, но слабая боль, рождавшаяся в нем, мгновенно вытеснялась чудом колокольного звона, который он услышал тогда не только ухом, но и сердцем. И когда погасло видение, глаза юного Рахманинова остались сухи, лишь странная, будто заблудившаяся улыбка чуть натянула полные губы большого, красиво очерченного рта.