Реквием для свидетеля
Шрифт:
Першин спрятал атлас, закурил и поехал в сторону Садового кольца.
17
Консерваторский колледж переполняли звуки музыки.
Сверху доносился Гайдн — симфония, в которой доминировали отголоски умершего ко времени ее создания Амадея. Першин поднялся по мраморной лестнице и пошел направо по коридору, как указала ему девочка с флейтой. Класс сольфеджио он нашел быстро. За две двери от него на доске объявлений
«Все воскресенья в 12 часов я хожу к барону ван Свитену, и там ничего не играется, кроме Генделя и Баха».
Письма Вольфганга к отцу Першин помнил наизусть. Внизу играли Баха: струнный квартет импровизировал клавирную фугу.
«Когда Констанца услышала эти фуги, она совсем в них влюбилась — ничего не хочет слушать, кроме фуг, а в этом жанре ничего, кроме Генделя и Баха».
Это — из письма к сестре, через десять дней.
Место Моцарта между Бахом и Гайдном пустовало.
Под Катиным портретом стояла глиняная ваза с наполовину увядшими цветами…
Валентина Грантовна Георгиашвили преподавала сольфеджио и вела класс, в котором училась Катя. Пожилая, черноволосая, обликом напоминавшая Ахматову женщина достала из сумки папиросу «Казбек», вынула шпильку из волос и затолкала ею в гильзу комочек ваты.
— Какой она была? — поднес зажигалку Першин.
Несколько глубоких затяжек помогли ей справиться с волнением.
— Наверно, я неважный педагог, но Катю, признаться, так до конца и не поняла. Иногда мне казалось, между нами возникает контакт, но как только она начинала чувствовать это — замыкалась, словно спохватившись, и ускользала.
— Какие отношения у нее были с одноклассниками?
— Как вам сказать?
— У нее были подруги? Может быть, мальчик?
— Не замечала за ней особых привязанностей. Но и нелюдимкой назвать не могу. То молчала весь день, то вдруг начинала тараторить — не остановишь. Иногда жаловалась на скуку. Этакое, знаете ли, подростковое кокетство. Впрочем, маска экзистенциалистки была ей к лицу. Иногда над ней посмеивались. Беззлобно, конечно. Она воспринимала это терпимо, по крайней мере, внешне обиды не проявляла.
— Всегда была такой?
— За три года, что она училась здесь, я не заметила существенных изменений. Дурное настроение сменялось неожи данной активностью, когда речь заходила о музыке. Тем более когда она брала в руки скрипку. Сыграть могла все… ну, или почти все. Вот во время игры Катя была другой, неузнаваемой. Обычно сутулившаяся, бледная, она вдруг преображалась, на щеках появлялся румянец. После концертов долго не могла успокоиться, выплескивала энергию, очень быстро становилась центром внимания.
— Она была исключением? Я хочу спросить, ее поведение можно назвать выходящим из ряда вон? Извините… нормальным?
Георгиашвили погасила окурок в пустой коробочке из-под крема «Нивея», служившей ей пепельницей.
— Нет, ну что вы, — ответила не слишком уверенно. — Если так рассуждать, то у нас и нормальных-то нет. Все это возрастное, я думаю. К тому же — девочка, подросток. Становление женского организма — не вам, врачу, объяснять. Никто к ней как к ненормальной не относился.
— А мыслей о самоубийстве она никогда не высказывала? Учительница задумалась. Пауза в этом месте разговора не понравилась Першину.
— Я говорила с девочками на эту тему. Впрямую ничего такого… да и кто бы отнесся к высказываниям подобного рода серьезно? Из хорошей, более чем благополучной семьи. Отец подвозил ее к парадному на машине.
— На какой?
— Что?.. Не знаю, по-моему, на «жигулях». А что, это имеет какое-нибудь значение?
— Нет, нет, это я так. Продолжайте, пожалуйста.
— Одевалась всегда с иголочки — во все импортное. Странные вопросы она иногда задавала, — улыбнулась Георгиашвили.
— Например?
— «Зачем я живу?»
— Что же в этом странного? Мне бы тоже хотелось это знать, — откровенно признался Першин.
— А в десятом классе вас занимал этот вопрос?.. Да и круг чтения… Она пробовала писать музыку сама, писала по ночам. Это я зимой случайно выяснила. Хотите, покажу вам ее ноты?.. — В класс то и дело заглядывали ученики, и Георгиашвили неожиданно строго прикрикнула: — Подождите минуту! Бутман, закрой дверь!
— Конечно! — Он пошел за нею к шкафу светлого дерева с застекленными дверцами, точно опасаясь, что она может передумать. — Вы что-то начали говорить о круге ее чтения?
— Да, представляете, однажды… это было в феврале… я пришла на час раньше и услышала скрипку. В колледже еще никого, кроме уборщиц, не было. Поднимаюсь на второй этаж — музыка из актового зала. Вхожу и вижу Катю… Стоит на сцене и играет при свете дежурного софита за кулисами так, будто перед ней полный зал консерватории. — Она нашла наконец нужную папку на полке, протянула Першину: — Вот, посмотрите.
В папке лежала обернутая целлофаном тетрадь, аккуратно заполненная нотными знаками.
— Это вы переписывали? — спросил Першин.
— Представьте себе, этого никто не переписывал, в том числе и Катя. Она писала без помарок.
— Что, сразу?
— Да. Как под диктовку на уроке сольфеджио.
На титульном листе карандашом была нарисована женская голова, под нею печатными буквами выведено: «Мадам Бовари». Лист в середине папки был пропущен, вторая половина нот также начиналась с рисунка: женский профиль на фоне уходящего в облака железнодорожного полотна. Подпись: «Анна».
— Что это? — недоуменно спросил Першин.